-Девушка! – у метро Кузьминки подходит какой-то тип (узкие штаны, узкая фигура, лицо узкое). – Меня тут все посылают.
Смотрю на него, думаю, понятно, почему посылают, но стою, слушаю, курю айкос. Белый айкос, как белый телефон, как белый рояль.
-У меня все, видите, все! вещи сперли, телефон! — Узкий делает жест одной рукой, как бы показывая степень своей обобранности, а глаза пустые, мутные, расфокусированные, — мне никто не верит, никто, все меня посылают, — мучительно вздыхает перед прыжком и скороговоркой виновато проговаривает: — не хватает 96 рублей на билет. Длинная пауза.
Плохой актер, не люблю самодеятельность, но понимаю, что сейчас надо дать, послали, сразу видно, ко мне так уже лет двадцать не подходили. Лезу в кошелек, достаю сто рублей:
-Я вам, конечно, тоже не верю, но возьмите.
-А мне никто не верит, все посылают… — берет деньги Узкий, как глоток свежего воздуха, взгляд его не меняется, глаза как были пустые и мутные, так и смотрят сквозняком.
-Хорошо, что вы не говорите, что у вас ребенок умирает.
-Неееет, боже сохрани! этого никогда. – Купюра немедленно убирается в карман узкой трубы-ноги, мужчина сразу отворачивается, интерес ко мне окончательно потерян.
Я вижу аптеку, направляюсь туда, вспоминаю, что мне надо купить успокоительное, заодно тяну время. На меня надвигается плотный пожилой мужчина в синей спецовке, он отделился от дорожно-ремонтной техники, у него седые усы, синяя бейсболка на голове, внешность внушает доверие, в ней есть что-то отеческое.
-Девушка, этот у вас просил денег? – усатый седой рабочий кивает в сторону выхода метро. – Он аферист, имейте в виду. Вон смотрите, смотрите, он опять подходит, видите?
-Да, спасибо, — отвечаю, а про себя думаю: что ж ты раньше не подошел, дядя? Хотя нет, я так не подумала, вернее, я все знала, это был мой осознанный выбор, но заботливому рабочему сейчас не объяснишь ничего: ни про жертву, ни про «откуп», ни про «откат», про посланников тоже не объяснишь.
Вышла из аптеки, иду в подъезд номер два, квартира 77, вдруг приближается третий, атлетического сложения мужчина, в бежевой куртке, наушниках, со жгучими маслянистыми глазами, айфоном в руках, предупредить хочет: «не ходи туда» или наоборот, напутствует: «иди, иди, можно, все будет хорошо». Да нет, нет, просто парень ищет дом, запутался, приближается вплотную, спрашивает:
-Вы здесь живете?
-Нет. – Несмотря на односложность ответа, он его игнорирует.
-А вы не знаете, где здесь дом (смотрит в айфон) номер 96 по улице Юных Ленинцев?
Я оглядываюсь на тот дом, в который должна войти, на нем синим по белому написано «ул. Юных Ленинцев, 96»:
-«Вот эта улица, вот этот дом», — показываю пальцем.
Мужчина смотрит на дом задумчиво:
-Наверное, вы правы, — и идет в другую сторону.
Что бы это ни значило, я все-таки вхожу в подъезд, дом относительно новый, его построили лет десять назад и переселили сюда жителей хрущевок. У этого подъезда моего отца десять лет назад разбил инсульт, когда он помогал ей перевозить вещи из ее хрущевки. Она экономила на грузчиках.
Захожу в лифт, в лифте не работает свет, стойкий запах чего-то животного, включила фонарик в смартфоне, посветила на кнопки, почти все кнопки изуродованы, нашла обожженную кнопку «5», нажала. Лифт медленно закрылся, постоял, подумал, поехал. Не хотелось бы застрять в этом лифте, где темно и зловонно, на телефоне зарядка скоро кончится, 17 процентов. Приехали. Вышла, в холле такой же запах, как в лифте, пахнет затхлостью, плесенью, какой-то протухшей биомассой. Так пахнет в захламленных непроветриваемых квартирах стариков, которые ничего не выбрасывают по сорок лет и никогда не сдают одежду в химчистку. У порога плюю через левое плечо, достаю пузырек с крещенской водой, выливаю себе на голову, остатки выпиваю, крещусь, дотрагиваюсь до нательного крестика, дотрагиваюсь до иконы Священномученика Киприана, святого Трифона мученика, они спрятаны в сумке, там же песочек с могилки Матронушки, который еще 17 лет назад моя мама привезла мне с Даниловского кладбища, высыпаю песок на пороге. Всё, теперь спокойно звоню. Жду. Дверь открывается.
-Ой, пришла! Ой, ну надо же. – Она в рваной майке, опухшее лицо, на голове отросшие седеющие волосы, плохо прокрашенные хной. – Ой, давай обнимемся. – Обнимаемся на пороге, я чувствую какое-то трухлявое сухое дерево в руках, прохладное, в прихожей стоит березовая коряга, украшенная гирляндами, очевидно «новогодняя елка». В большой просторной квартире такой же затхлый воздух и мало света, много ненужных вещей, хотя согласно планировке этих домов квартира должна быть светлой. В огромной прихожей стоит старый ободранный диван. Наверное, на нем он жил, на этом диване, в коридоре, когда после инсульта, она сдала его квартиру и перевезла к себе. После этого я видела его только в больницах: исхудавшего, небритого, с отросшими клочковатыми волосами, неухоженного, своего отца. Потом, через неделю, когда его выписали, я звонила по телефону: «Давай я приеду! – «Аааа… Алка щас придет». – «Ну и что?» – (Пауза) – «Пап, она на даче, часа три точно не придет». – (Молчание.) – «Ну что? Я приеду?» – «А у меня… это… ключа нет? Алка забрала, заперла меня».
Через неделю он умер. А сейчас я, наглотавшись седативных таблеток, сижу спокойная, как танк, смотрю на «Алку», сижу за столом, покрытым липкой клеенкой, смотрю в грязное окно без занавесок, слушаю жалобы на жизнь и на ее детей и внуков:
-Они все выписались! Светка (это ее сноха) всех выписала (то есть сама выписалась и четырех внуков), остался только Юрка (это сын Аллы), и я здесь в четырехкомнатной одна, это она нарочно, чтобы меня счетами задавить, теперь же здесь не многодетная семья. Она хочет для Ксюхи и Олежки по квартире, а себе с Юркой и мелкими хочет в Курской области, у нее там участок остался от деда, она там хочет фермерством заняться, я ей говорю, да тебя налогами задавят, а она вот что вытворяет, говорит, у меня псориаз здесь, не могу здесь находиться. И вот эту квартиру разменивать на две, а то и на три, Ксюха в одной, остальные сдавать, а мне и Олежке предлагает на даче жить с ее двоюродной теткой, потому что у Олежки инвалидность из-за эпилепсии, ему нужен присмотр, а как я там жить буду? А Юрка что говорит? что говорит? Ничего! Он пассивный какой-то. Чего Светка скажет, то он и делает. Я ж никому даже сказать об этому не могу, боюсь, вдруг кто узнает, только тебе, Марин, только тебе, ты только никому, ты обещала, ты помнишь? А то смотри!
-Да, помню, конечно.
-Чай будешь?
-Буду, — я смотрю в грязное окно без занавесок и даже без карнизов.
Она поворачивается к страшно грязной жирной электрической плите, ставит на плиту кастрюлю.
-Печенье будешь?
-Нет, я худею.
-Так это Юбилейное, от него ничего не будет.
-Нет, нет… — От старого печенья пахнет мышами.
-Ну тогда шоколад, — достает какую-то подозрительную плитку, разворачивает надкусанный, покрытый патиной шоколад.
-Хорошо, шоколад буду, — я уже не чувствую затхлости, принюхалась. Сижу спиной к плите, где она возится с кастрюлей, выполняющей роль чайника, бросает, наверное, незаметно, мне зелье, или просто плюет в кастрюлю или «делает» на меня в этот момент. С нами крестная сила, незаметно трогаю пояс «Живые помощи», делаю под столом крестное знамение! Кастрюля закипела, кипяток наливается в непромытую, коричневую от чайного налета чашку. Горячо, дую на воду, жду, когда остынет, из раскрытой фольги беру один кусок горького шоколада, шоколад неплохой, говорю я из вежливости.
Она не пьет чай со мной, не ест свой шоколад. Она никогда ни с кем вместе не ест и не пьет. Видно, Ктулху не позволяет.
-Ой, я не могу, уже пила чай, я как встала, выпила, а то буду потом только кусты искать.
Ладно, пёс с тобой, думаю я, и пью безвкусный, словно спитой, чай, жую шоколад. Живый в помощи Вышняго! Главное, дело сделать, выкупить две мои же сотки, которые ей достались по закону. Три года как умер отец, три года я веду с ней переговоры, которые ничем внятным не кончаются, а всегда кончаются вот так:
-Будем дружить? Ты со мной пойдешь гулять в парк? Ты мне обещала! Я хочу к тебе, я хочу с тобой, я тебя люблю… хоть ты меня и костеришь! А я, не поверишь, любила его и он меня! И так далее и тому подобное.
И вот опять то же самое. И я опять киваю, улыбаюсь, раздаю обещания, не скуплюсь. На этот раз я подсовываю ей бумаги, она их подписывает. Убираю бумаги в тонкий файл. Отодвигаю кружку, шоколадку, засовываю бумаги в сумку. Она смотрит одновременно и жалкими и злыми глазами, я смотрю в ее глаза без всякого выражения, улыбаясь.
-Ну что, пойдем теперь в парк, ты мне обещала!
-Я в туалет зайду? – встаю, щупаю задний карман, там у меня прокладка, не хочу, чтобы она знала, что у меня сегодня месячные.
-Да, не в этот, а в тот! – указывает мне на дальний туалет. – А то здесь лампочка перегорела. У них многодетная семья, поэтому квартира большая (четыре комнаты и два туалета.
Я иду в дальний, там лампочка горит (правда, без плафона), но зато дверь не закрывается и у бачка крышки нет, разбита. Очевидно, в этой квартире есть своеобразная гармония. Удивительно тасуется колода, как говорится, удивительно люди из одной стаи находят друг друга. Подтираюсь своей влажной салфеткой, меняю прокладку, а использованную тщательно сворачиваю в пакетик и делаю «закладку», засовываю в трубы, под ванной, там никогда не найдет. Тщательно мою руки хозяйственным мылом, другого нет, но мыло есть мыло. Выхожу, иду мимо ее комнаты, там темно, окна занавешены тряпками. Она замечает, что я заглянула в комнату.
-Солнце шпарит, невозможно спать! Вот закрыла, — оправдывается.
-Хорошая у тебя квартира, большая, светлая!
-Бестолковая только. Не нужна никому, жить некому. Ой, мне еще с тобой поговорить бы, а?
Смотрю на часы.
-О, времени-то… У меня дела, Ал.
-Ты же обещала, мы в парк пойдем…
-В другой раз поговорим, — я иду в прихожую, где нет вешалки и мой плащ висит на стуле. – Меня ждут, у меня сегодня еще встреча.
Выхожу в огромную прихожую, где диван, на диване сидит мой мертвый отец и рядом моя мертвая мать. Он чисто выбрит, на нем кремовая рубашка, галстук, пиджак в рубчик, так он обычно ходил на работу. Редкие волосы причудливо зачесаны и прикрывают плешь на макушке, но открывают залысины. Густые бакенбарды в стиле 70-х компенсируют нехватку волос на голове. Мать красивая, как на старых фотографиях, губы подкрашены, нарисованы стрелки на глазах, томный взгляд, толстое серебряное кольцо, грузинская чеканка, на среднем длинном пальце, мать почему-то курит длинную коричневую импортную сигарету, кажется, были такие, египетские в советские времена. На матери черное платье по колено, с коротким рукавом, на ногах черные бархатные туфли с пряжкой, английские. Такого платья у нее никогда не было, таких туфель тоже, и такие сигареты в те времена курили только спекулянты или блатные. Они оба, отец и мать, смотрят на меня с одобрением. Мать подмигивает, отец поправляет галстук, достает расческу, нервно приглаживает и без того гладко зачесанные волосы.
-А я же могу потом к тебе приехать на дачу, ты ж меня не выгонишь, а? Ты ведь обещала!
Она так часто напоминает мне про мои ей обещания. Да, обещания для меня святое, я их выполняю, но ведь я их не только тебе даю, Алла, и не только про парк, про какие-то дачные визиты и прочую ерунду, есть вещи поважнее обещаний, есть обеты, обеты мертвым или ради мертвых, и ради такого обета я любое обещание и даже клятву, данную тебе, засуну в жопу.
Алла вьется вокруг меня, в руках у нее недоеденная мною шоколадка. – Возьми, возьми шоколадку-то.
-Нет, спасибо!
-Нет возьми. — Она практически насильно сует в руку шоколад, проще взять, и я убираю его в сумку, зная, что это ненадолго.
Смотрю на пустой диван, на Аллу, улыбаюсь, молчу, надеваю плащ.
-Ты не думай, я так не приеду, без предупреждения, — она тараторит.
-Конечно, Алла, приезжай. Только позвони сначала, а то я замки сменила.
-Зачем? Зачем?
-Старые заржавели, я и двери сменила.
-Ой, зачем деньги-то тратить? Ты мне ключи-то, ключи-то дашь?
-Ну пока, Алла. Пока-пока! – Делаю вид, что не слышу про ключи.
Выхожу из затхлой квартиры и понимаю, что общественный холл пропах этой квартирной вонью.
Вызываю лифт, кабина открывается опять без света, я иду к лестничной клетке, там мусоропровод, вот откуда главное зловоние, таракан ползет. В мусоропровод выбрасываю Аллин шоколад. Спускаюсь дальше по лестнице, стены исписаны матом, исплеваны, исшарканы подошвами, валяются окурки. Выхожу из подъезда на улицу Юных Ленинцев, иду, не оглядываясь, к метро. В бумагах теперь есть ее согласие на размежевание, и теперь ее сотки окажутся на том куске земли, где не стоит дом, где не стоит ничего, даже сортир и сарай не стоят. На мое счастье, она не умеет читать таблицы, схемы и карты, а может… она вообще не умеет читать. Я уже подхожу к метро, чувствую, как усиливается ветер, слышу обрывки слов: «…вещи сперли… дайте позвонить… телефон сперли… всего не хватает 96 рублей на билет».