Уличный фотограф

Ветер кружит, и кружит, и возвращается… Не все ветры одинаковы, однако. Вы замечали, что ветер Екклесиаста ничем не похож на Путешественника Уы-фью-эоя? Тот был по-русски гульлив и волен, сколько бы ни прикидывался англичанином – и ему ни за что не пришло бы на ум куда-то возвращаться. Коли он кружил — то вальсировал. А вот еще убийц, говорят, тянет на место преступления. Не знаю, нынешних все больше на Пиккадилли. Пес возвращается на свою блевотину…     да?

Что там писал о вечном возвращении этот румын? Ужас перед историей? Как раз наши тогда взорвали бомбу. Румыния…? Нет, не Крянгэ, конечно. Жаркие пыльные Яссы и горячая (нет, скорее горячная) Лина, быстрая как рапира. Летит черная юбочка, коленки в синяках. Ты писала короткие рассказы одними ЗГЛАВНМИ БКВМИ. Истории били под дых. Где твоя диссертация, где твои клезмерс! Никогда не спала. Но вернемся к нашим лужкам.

Сколько лет брожу по Городу, из конца в конец, вдоль и поперек! Как собака без крыльев. Но странное дело, будь я мышью, а он, допустим, из сыра, я б наделал в нем немного дырок. Вновь и вновь те же места, те же дорожки — через пять лет, десять, двадцать. Тропок таких всего ничего: что успел протоптать в юности. Казалось бы, разные дела в большом городе могут бросить человека с равной вероятностью в любой конец?  Но нет, есть порядочные ломти, где так ни разу и не был – а случайно попав туда, сразу вижу: что-то не так.

Однажды поселился на Семеновской, в Княжекозловском переулке, 13. (Адресок, а? Голова Бафомета? Окна выходили на немецкое кладбище. По соседству жил Дима Пименов, литературный террорист. Мы к нему вернемся после короткой рекламы.) Так вот, не покидало ощущение, что я в другом городе, если не на другой планете. Люди другие, ритм жизни, всякие бытовые вещи, набор товаров на рынках, воздух, стиль города, даже выговор, по-моему, другие, чем, допустим, на западе. Так и не прижился.

В какой день, в какой час сыр затвердел, превратился в бетон? Отчего? Судьба возвращает назад. Поменял профессию, эмигрировал, вернулся, опять эмигрировал, опять вернулся, и вот! Раз контора, где работаю, собралась переезжать. Ну, ладно, упаковали скрепки и в понедельник явились по новому адресу. Перехватило дыхание, пол качнулся. Десять лет назад в этих комнатах было первое рекламное агентство, где я работал. Адрес стерся, а глаза секретарши…  И ноги, ноги!

ОСТОЖЕНКА

Итак, Остоженка, Стоженка, Метростроевская, крымская дорога. От нее пологий откос к воде. Каждый камень… впрочем, какие тут  теперь камни? Асфальт, немного кирпича – а так стекло и композит. Ну ладно, каждый сантиметр. Начнем. Вот площадь, тут ручей Черторый выбегал из Чертольского оврага и прыгал в Реку. Поистине ХХС построили на нехорошем месте… но об этом в другой раз. На стрелке между Метростроевской и Кропоткинской стоял прелестный, очень старый, допожарный дом. Ильич его снес к визиту Никсона. Наверное, хотел сделать приятное. Поставили кумир Энгельсу, теперь уже никто не помнит, кем он был, но проклятие витает. Женщина, отскребая голубиный помёт к очередным выборам, упала и разбилась насмерть. Но идемте же.

Прямо по мостовой копали первую подземку, оттого Метростроевская:

Но метро сверкнул перилами дубовыми,
Сразу всех он седоков околдовал.

Слева – Обыденский переулок, по церкви, построенной обыдень, то есть за один день с утра до вечера. Деревянной, разумеется. Это делали по обету, в случае избавления от какой-то большой опасности. Версия о том, что княжий сын боялся грозы, кажется мне натянутой. При П1, когда дерево обветшало, встал каменный Илья. За последние годы настроили кругом элитное жилье. Квартира дерипаски, владельца ЗАО РФ. Тоже обыденный, а?

ХХС прямо в окна, благодати вал. Второй Обыденский чуть дальше, вал послабже. Сын государственного гимна — воистину публичный человек. Стеклянный пентхаус: видали Какофья? Угадаете номер дома? ДВА??

Напротив через Остоженку – палаты пятнадцатого века. В девяностые был масонский клуб, теперь не знаю, тихо. Дом «под рюмкой», построенный на деньги от брошенной пьянки. Московский дом фотографии, с воблой-свиблой, был. Пед имени Мориса Тореза! О, молчите! О нем можно написать десять десятитомников. Начало такое: Екатерина, чума. Архиепископ Амвросий запрещает марш несогласных, толпа его (архиепископа, а не марш) убивает. Градоначальник Еропкин вызывает спецназ и убеждает прекратить несанкционированный митинг.  От наград и надбавки к жалованию отказывается: «Я с женой один, мне хватает». Хватало, пожалуй – вы видели этот домище? Можно понять зависть Лужкова, он попытался соорудить на Рублевке что-то подобное. Но таджикам куда! Да и место дрянь. Яма, болото.

Еропкин завел обычай: любой мог придти на обед без приглашения. И, представьте, всегда всем хватало. Михалыч, ау!

В этом доме родился Сергей Соловьев (историк, не режиссер)), жил Гончаров. Здесь работала рыжая Юлька, писала волшебные стихи. До нее дойдет очередь в свое время.

По другой стороне домик Тургенева, скромно жили. Особняк Кекушева, шедевр раннего модерна. Модный (извините за тавтологию, иначе не скажешь) архитектор, заваленный дорогими заказами (Ярославский вокзал, вокзал в Царицыно, Метрополь. Ну, и по мелочи: особняки, доходные дома без числа).  Обожал новые, дорогие технологии, ковку, позолоту, гальванопластику, витражи, мозаики. Изысканность и роскошь. Для себя строил особо – Глазовский, 8. (Это рядом, на Смоленке – по соседству Чурилов в прошлом году построил Райффайзенбанк, снаружи серенько, внутри весь из хрусталя. Думаю, где-то миллиард загасили. Кекушев бы лопнул от зависти). Но перекупили, не смог отказаться, деньги любил. Вдругорядь построился на Остоженке – а заодно  уж многоквартирник напротив, чтобы на старости лет не голодать. Было это в 1902.

История снисходительно улыбается. В 1905 особняки стали жечь, хозяев бить. Революцию задушили, но жир вышел из моды. Заказы исчезли. Лев Николаевич сошел с ума и пропал – буквально. До сих пор никто не знает, что с ним сталось, голодал ли перед смертью. Строил-строил, да так и не пожил, бедняга, в своем доме. Его сын стал полярным летчиком, летал с Папаниным, летал в блокадный Ленинград, ну, и разумеется, сидел. Дожил до наших лет и выпустил книгу «Звериада». А в том доме посольство Египта. В Египте живут Гуля и Ира. К ним мы тоже вернемся иншалла.

Зачатьевский парк – прелестный островок тишины и зелени в самом центре города. Это вершина бывшего здесь когда-то холма Киевец. Святилище Перуна, затем храм Николы. Когда он обветшал, не стали ничего строить, оставили зелень, как бы священную рощу, очень уж место хорошее. Жильцы окрестных домов гуляли — не с собаками, с детьми. Сажали сами цветы, ухаживали – было так красиво! Вишневская корчевала, строила доходный дом – плакали, ложились под бульдозеры. История нервно курит в сторонке.

Зачатьевский монастырь четырнадцатого века, 1306. Главный храм поздний, 1880х годов, не особенно большой, но стоял на пригорке и был в силу этого выше ХХСа. Взорвали в 30-е, больно высок.  Забавно: построили школу, и каждый год на Донскую, первого сентября, директор выносил письмо Сталина в богатом окладе во двор на линейку. Первоклашки приносили клятву. О чудотворности мнения расходятся. При демократах письмо скрылось.

Школу тоже взорвали. Собор теперь восстанавливают, из монолита. Реставратором тут работает Алёна, я захаживал к ней и сюда, и домой, бывало. Бог даст, о ней мы поговорим позже. В монастыре отличная пекарня, люблю брать здесь горячий, душистый хлеб.

Но я отвлекся. Восьмидесятые, зима. Рита ведёт меня смотреть первый в СССР частный музей. Евсей Бялый собрал коллекцию фотоаппаратов. Мы выходим из Парка-радиального, фыркнув под большими усами: подумаешь, изергиль! Спускаемся к набережной. Мороз под двадцать. На реке разводья от канализации, густой пар, иней. Уже стемнело, тошнотно слепят билирубиновые фонари на набережной. Герасим с искаженным лицом садится в роковую лодку. Собака украшена свадебными лентами. Чувствует неладное, но слишком объелась, ее тянет в сон, она моргает.

Плутаем по переулкам. Во дворе за сугробами темный одноэтажный домишко – ни номера, ни вывески. Оно ли? Стучим закоченев в отчаянии. Железо распахивается, на снег падает луч. Внутри тесно, интересно. Много всего, уникальные, экспериментальные экземпляры. Нарцисс и Юннат. Старт, Ленинград. Фотокор, Москва. Даже Момент. Нет, не клей, фотоаппарат, советский поляроид. Рита отогревается и скучает. Дед, радуясь редким посетителям, всё ходит за нами, рассказывает, грузит. Дает уговорить себя показать первое, дагерротипическое, порно. Театрально отдергивает занавесочку. Порно разочаровывает, это просто рисунок, довольно невинный.

Впрочем, нам хватает и малости. Вырываемся в морозную тьму и тут же, во дворе, откинув длинную полу ритиной дубленки, я наспех утоляю жгучую жажду. Потом едем ко мне домой пить вино и… чай.

Рита старше меня, но похожа на ребенка: худа, мала ростом. Я легко поднимаю её одной рукой, попка яблоком в моей ладони. Чувствую себя Адамом. Ресницы всегда мокры. Все обижают – то тетка толкнет в троллейбусе, то продавщица обхамит. В кино вечером не пускают, говорят нет шестнадцати. Папа, злобный коммунист, превратил в ад. Да, он покупает ей золото, платья, дубленки, кожаные куртки. Да, у него безупречный вкус. Да, он работает во внешторге. Но он тупой, тупой, тупой гад! Рита его ненавидит. Он не позволяет приводить домой мальчиков.

Половые отношения Рита тоже ненавидит. Она видела однажды, как пьяный папа вожделел маму, та жалобно отбивалась, умоляла его, а он, такой грубый… Это было мерзко.

Рита вводит меня в мир культуры. Открывает мне глаза на Пастернака, переписывает Цветаеву. Мы встречаемся в Ленинке, в музеях, несколько раз в неделю, и при этом пишем друг другу письма – в стихах. Я – без затей, по-русски. Грета – по-немецки. Немецкий — трудный язык, это чудо. Она переводит Фауста и учится на Мехмате – второе высшее, у!

Повторяю, половые отношения Рита не любит, в постель ложиться ей отвратительно. Мы крадем наши глотки огня в парадных, музеях, библиотеках, на пляжах и в парках. С ней так интересно! Мы объездили все Подмосковье, были на Севере, в Литве, Крыму, на Волге. Будь у меня большая карта Советского Союза, утыкал бы. Особенно Марго уважает высокие точки, наподобие строительных кранов. Среди наших жемчужин Красная башня Саввино-Сторожевского монастыря на Пасху – там в это время было полно народу. Наутро я был потрясен, открыв Правду: башня сгорела. А я ведь не курю.

Все советское Гретхен ненавидит тоже. Ей доставляет моральное удовольствие красть книги в библиотеках, ездить без билета – она наносит вред этой стране. Каждый отпуск — за границу, вдохнуть грудью. Для этого приходится там, в папином внешторге, что-то кому-то хитро давать. Уж боюсь даже спрашивать, что.

Еще Рита водит меня в бассейн Чайка. Попасть очень трудно. Там бывает весь МИД. Рите неудобно в простом советском купальнике в цветочек. Шьет сама, по картинкам из журналов, из тонкой ткани без рисунка. Очень беспокоит, почему в бассейне все мужики ходят за ней, пялятся и предлагают гадкое. Она расспрашивает меня несколько раз, не просвечивают ли волосы. Хм, да мокрого его, купальника, считай, просто нет. Невидимка. Сиськи у нее роскошные. Но Рита – порядочная девочка, любая непристойность ее шокирует.

Вспоминает мужчин. Научные руководители – только не смейтесь – Ватман и Кульман. Какой-то Фима, врач в стройотряде. Обещал устроить ей освобождение от работы за, хм, немного любви. Ну что она, дура вкалывать? «Все-таки, все женщины — проститутки». Я не понимаю, зачем и о чем она, мне больно. Однажды приходит нервная, бессвязная. Мотя уехал в Израиль, навсегда. Оказывается, все это время у нее был какой-то Мотя, на десять лет старше, и она без него не может жить – «как без руки или ноги». Он читал Пастернака и, когда водил Риту в кино или кафе, то платил только за себя. Ослепнув от ревности, вгоняю в нее акинак, и еще раз, и еще… Плачем вместе.

Разговоры о замужестве, детях, приводят Риту в холодное бешенство, глаза белеют. Я же нищий. По сути, ничего, кроме большого постоянно напряженного чувства, у меня действительно нет. Ни папы, ни мамы во внешторге, ни квартиры отдельной… ну, и так далее. «Плодить нищету??». И все-таки это так обидно! Мы расстаемся, но через год Рита снова со мной.

Между волнами огня и Пастернаком Рита рассказывает про заграницу, как там все культурно и замечательно. Больше всего на свете она мечтает уехать. Здесь же, рядом, напротив Чайки, в переулке австралийское посольство. Марго всё знает – там есть программа иммиграции. Заполняем анкеты. Рите

…там сказали: нет.
Ну а мне: пожалуйста!

Взгляд на брак резко меняется, но поздно, неумолимая река времени разделяет, уносит нас по разным континентам, часовым поясам, по разным вселенным.

Подобно ветру Екклесиаста или, скорее, ударной волне Царь-бомбы, Рита, обежав земной шар, раз за разом возвращается, но все тише, бледнее, мимолетнее. В штатах она делает серьезные деньги, но ей постоянно не хватает. Ее все обижают – то на бабки кинут, то сотрудники налажают. Прошлой весной кто-то с IP-адресом из Сан-Диего всю ночь читал мой дневник, от корки до корки.

Вернувшись другим человеком уже совсем в другую страну, я снова на Остоженке. Приятель затаскивает меня в мастерскую Льва Головушкина. Пятеро художников ютятся в средневековом подвале за аптекой, у Энгельса – на стенах алмазы селитры. Двор охраняет ретривер Пуго, значительно переживший тезку. Позднее его все-таки убьют, но не застрелят. Отравят. Лева пишет картинки по двести баксов за квадратный метр,  читает лекции по искусству, что-то продает и покупает.  У него беленькая профессорская бородёнка и очочки. Еще у него есть жена, Роза Марковна, женщина с поступью командора. Лёвушка при ней цепенеет. Она — Член Союза Художников. У нее крепкая торговля русским примитивом, есть свои авторы. К счастью, вниманием она Леву не слишком балует, в мастерской бывает редко. А Лева бывает редко дома, ночует в мастерской.  Он поит нас жидким чаем из немытых чашек. Кособокие полки, коллекция эротических альбомов. На прощание долго жмет руки и приглашает заходить без затей и приводить подруг. Неужели надеется, что и ему обломится? Дожил до седых волос, а верит в несбыточное.

Вскоре Лёвушка звонит сам. Он задвинул какому-то колумбийскому наркобарону машину картин, их требуется сфотографировать для таможни. Приступаю к работе. Все русское в моде, фотографы поднимаются на репродукциях. Лева расплачивается рваными грязными пятерками и десятками, с видимой силой отрывая их от сердца. В обменниках воротят нос.

После второго, чтоли, сеанса, предлагает замечательную комбинацию: у него есть еще одна мастерская, рядом, напротив Зачатьевского – он пускает меня туда работать, а я снимаю его картины бесплатно. Идем немедленно. Со мной кудрявая Ляля, моя новенькая жена, она обожает старину. Мастерская оказывается даже лучше всех ожиданий. Монастырская гостиница, скрипучие лестницы, запах старого дерева. Из окна глядит Поленов. Ляля не раздумывает ни секунды. Левушка ощупывает ее глазами и, коли так, предлагает сразу располагаться. Он что, хочет поглядеть, как мы будем ЭТО делать? Перебьется. Мы спокойно ждем, пока за ним закроется дверь.

Мастерская, поистине, прелестна. Двор, заросший травой, покосившийся забор и калитка с облупленной краской. Через переулок ржавый завод: «ПЛАНЫ ПАРТИИ – ПЛАНЫ НАРОДА». Путина тогда еще не придумали. Закоулки, тупики, сараи, склады. Пыльные, давно некрашеные домики — первый этаж кирпичный, второй бревенчатый. Тверь? Рыбинск? Вот-вот раздастся звук гармошки и покажется пьяный. Кажется, копаются куры. Ахматова жила в соседнем доме:

Покосился гнилой фонарь –
С колокольни идет звонарь…

А через дом — героиня «Чистого понедельника» Бунина: «Недавно я ходила в Зачатьевский монастырь — вы представить себе не можете, до чего дивно поют там стихиры!»

Утром иду в булочную на угол, к «Голубятне». Сначала у Шустова тут была на чердаке голубятня. Потом был трактир «Голубятня». Маклеры-«чугунные шляпы» и революционеры.

Остап Бендер держал здесь табачную лавочку с непонятным, но громким научным названием «Никотин». Его звали Юфуд Леви, он был караим из Бахчисарая. Турецкоподданный, кстати. Сам, не сын. Напротив жил Ильф.

Лялины руки не знают отдыха. Постельное белье с оборочками, ваза с цветами, ламбрекены, мои работы по стенам. Немного мешает теснота. Все четыре комнаты забиты… трудно даже сказать, чем. Бережливый Лёвушка подбирал – вероятно, в то время, когда ломали арбатские дома, строили проспект Калинина. Тумбочка дцатого века, солдатский котелок, мешок проросшей картошки, несколько рваных и пыльных холстов в когда-то позолоченных рамах. Вначале мы протоптали узенькую дорожку к кровати. Потом стали понемногу расширять пространство. Хлам утаптывался в кладовку, выносился на чердак, на черную лестницу, еще куда-то. Только, упаси Бог, не выбрасывался. Лева ревниво следил за каждой вещью. Вечерами, взяв вино и матрас, мы выбирались на крышу. Над нами шелестели тополя, а прямо перед глазами, в парке Горького шел бесконечный фестиваль фейерверков. Каждая страна-участница имела одну ночь. Стран было много. Феерия была все лето.

Но пришла осень. Кончились Левины картины. Мы как раз более-менее очистили и оклеили одну комнату, чтобы работать, когда лестница затрещала под ногами Розы Марковны. И вот мы уже ищем новую мастерскую. Сюда будут ходить покупатели.

 

Ховрино

Фрязин Стефан отличился на Куликовом поле. Дмитрий Донской пожаловал его боярством и деревенькой. Как она звалась, теперь никто не вспомнит: селению дал новое имя сын Стефана Григорий, прозванный Хавроньей, Ховрой — за страсть к мочалке и мылу душистому. В мирное время сурожане Ховрины торговали драгоценными камнями, тканями. Стильная одежда и аксессуары итальянских дизайнеров из Сурожа: суррогат, так и повелось. Хорошо поднялись на стройке, жили в Кремле. Стефан потом ушел в монастырь, где похоронены Пересвет и Ослябя, его боевые соратники. Отдал обители кусок земли поблизости, принял имя Симона. Монастырь с тех пор Симонов. Ховра тоже делал большие вклады, а уж Владимир Григорьевич Ховрин построил там целый Успенский собор. После этого его сын Иван Владимирович по кличке Голова получил подряд на Успенский же собор – но теперь в Кремле.

Вышла история. Проект делал главный архитектор Москвы, Василий Ермолин. Отстроил к тому времени полгорода. Огромный опыт, энциклопедические знания. Первый русский реставратор. Когда трус раскидал старый собор в Юрьеве — восстановил его, вместо того чтобы сделать новый. (Собор, кстати, преудивительный, энциклопедия в камне, да и много ли у нас зданий 1230х годов?). Ермолин пытался сберечь, восстановить цветущее доордынское богатство. Притом смелый новатор, украсил Фроловскую башню скульптурами Георгия и Дмитрия Солунского. Говорят, до сих пор в запасниках.

Итак, собрали камень, приступили. Ну, Голова, как обычно… а Ермолин уперся: не хочу, мол, второго Трансвааля! Авторский контроль. У Головы все схвачено, Васю убрали – и надо ж, упал собор! Ну, пришлось покрутиться, следствие, экспертиза, угощения. Главное, остался у дела. Уболтал князя взять архитектором пацана из земляков, Аристотеля Фиораванти. Выпускник, с эскизами, синтез культур…

С этого подряда Голова округлил имение, прикупил рядом еще деревеньку, назвав ее (угадали?) Головино. Помню, были у меня заказчики, занимались праздничной иллюминацией. Два раза в год работы – на НГ и День города. С каждого заказа московской мэрии три директора покупали себе по квартирке. И почему квартиры не называют? Представьте адрес: «4я улица 8го марта, дом 143, корпус 17, Шелапутино, Барину». Круто? Ну а Ховрины с тех пор звались Ховрины-Головины и потом уже просто Головины. Один из Головиных основал навигацкую школу.

Конец пятидесятых, я маленький. Вокруг дома необъятная земля – «участок». Куст жасмина, розы. Весной в жасмине соловей, летом воробьи, зимой синицы. Дальше идут яблони, вишни, картошка, огурцы, лук, бегает в ошейнике Уголёк. Еще дальше заросли. Береза, скворечник, ворона.  Ойкумену опоясывает дырявый забор. За ним — обгорелая, побитая церковь без креста. В войну там в подвале был пункт управления зенитчиков, немцы в него целили – отчасти успешно. Священника, старика, расстреляли наши, в 37м.

Церковь — на углу двух больших улиц, на берегу Лихоборки, у моста. Её отовсюду видно; куда бы ни шел, обязательно пройдешь мимо.  Вся топография строится примерно так: «от церкви пойдешь туда-то и туда-то», «через два дома от церкви» — и так далее. В ней какая-то странность – через много лет я узнаю это слово, «готика». Строил в 1870 Михаил Дормидонтович Быковский, идеолог эклектики. Готика его слабость. Собор Сошествия Святого Духа Зачатьевского монастыря, взорванный за высоту, помните? Надвратная церковь Страстного монастыря, примерно на этом месте стоит теперь Пушкин Опекушина – видите, мало сохранилось. Разве Марфино – надеюсь, доберемся.

С двух сторон к нашему участку примыкают земли соседей, с третьей – аллея толстых лип, с четвертой – булыжник, Ховринское шоссе. Иногда проползает телега тряпичника, он дает настоящие револьверы и свистульки за кости и тряпки. Совсем редко, раз в несколько дней, грузовик.  Аромат бензина.

За дорогой Грачёвка. Как описать ее? Черная кованая ограда – копья, цепи, завитушки. Внутрь вроде бы нельзя – иначе зачем городить? Но можно пролезть, только сначала голову, не застрянет ли. В глубине высится Он. Замок, дворец?  Опять завитушки, башни, балконы, круглые окна, статуи, львы. Еще до школы узнаю слово «кариатида». Широкие лестницы, фонтаны, чугунные фонари. Душистые туи у подъезда. Одичалый сад.

Аллеи, вымощенные кирпичом. Не жёлтым. Красным. Лужайки – обязательно в центре столетний дуб, или лиственница. Жёлуди, шишки. Пруд: головастики, тритоны. Сачок, резиновые сапоги.

Грачёвку выстроил в самом начале ХХ века, вы будете смеяться, некто Грачёв. Забавно, сейчас уже с тех пор прошло больше времени, чем был возраст той моей, детской Грачёвки – а она казалось древней как мир. Грачёв купил у прежних владельцев (ни Ховриных, ни Головиных к тому времени уже не было в  помине) усадьбу (интересно, какой она была? Дом с колоннами и покосившимся балконом? В ревизских сказках 16 века написано: дворянская изба – 1, крестьянских изб – 4). Впрочем, в 1850-х годах построили настоящую усадьбу, когда провели Николаевскую дорогу и в Ховрино появились дачи.

Интересно, станция моего детства – та ли, николаевская ли? Бревенчатый домина, большие окна, скрипучие двери – на платформу и на улицу. Буфет, деревянные диваны с высокими спинками и буржуйка в зале ожидания. Касса – окошечко. Нет, вряд ли сто лет. Пятьдесят, пожалуй. Подмосковные станции в основном модерн.

Итак, Грачев купил усадьбу и радикально перестроил. Отчего-то захотелось ему копию казино в Монте-Карло. Были слухи, что деньги выиграл. Ха! Уж скорее, проиграл: вышла-то едва половинка. Правда, на широкую ногу. Проект – нашего старого знакомого Кекушева.  (Он, похоже, ходит по пятам Быковского, с интервалом в тридцать лет). Гордиться особенно нечем, это не Метрополь, но все ж и не копия французской пошлятины. Я был в Монте-Карло и, если честно, Грачевка стократ лучше. Там – раблезианский публичный дом, здесь – уют, покой и глубокая, продуманная роскошь – в масштабе человека, а не толп. Ландшафтный парк – пруды, гроты, аллеи, мосты и острова посреди реки. Фирменный стиль Кекушева – технологические фокусы. Львы и кариатиды из экспериментального сплава, цинк с алюминием. Не вечного, увы. Довольно легко было отломать кусок хвоста – и кто этого не пробовал!

Почти всегда я один, среди соседей нет ровесников. Только на лето приезжает на дачу Леночка. У нее сухие губы, быстрые пальцы, длинные загорелые ноги. Глаза смеются. Застать, найти ее невозможно, она сама прибегает, когда хочет, и убегает. Она рисует, играет на пианино, учится в художественной школе, знает все на свете, и кучу игр! Каждый день мы пробуем что-то новое.

У меня велосипед, немецкий, трофейный. Умею накачивать шины, смазывать втулки. Целый день в седле. Одно печалит: не пылит. Взрослые на велосипедах поднимают тучу пыли с дороги. А я нет, жалко.

В одну сторону от нашего дома тянутся переулки, заборы, одноэтажные домики, палисадники – до самого Чикаго, где асфальт и кирпичные дома. Там нет жизни, один камень. В другую – яблоневые сады и картофельные делянки в пойме тихой Лихоборки. Весной она разливается желтой водой до самой станции, оставляя на кустах клочки сухой травы и глину. Из прясла забора можно сделать плот — блуждать по необъятной шири. Едва вода сходит, копают жирную землю, сажают картошку. По берегам кое-где дощатые мостки, полощут белье. С них удобно купаться, берега-то в камышах, в воду не зайти. Речка неглубокая, по грудь, по пояс. Мальки, лягушки, стрекозы. Теплая. Окунуться, потом найти в пойме уединенный островок, холмик, заросший ивами. Повесить мокрые трусы на ветку и загорать, слушать птиц.

На велосипеде съездить в Головино – по дороге сырая низина. Болотные травы, запахи, лягушки – все не такое, как у нас, яркое, острое, пряное. Мать катала меня туда еще в коляске. Низенькой, не как теперь. Головня Головинской колокольни: монастырь. Женский, Иконы Казанской Божьей матери. Не старый, середины XIX. Разграблен 1922, закрыт 1929. Три храма уничтожат в 1970. До ХХI доживет одна звонница. По сторонам дороги большие ямы, берут глину для кирпичного завода. В старых ямах теплая вода, головинские мальчишки купаются. Завод – Никольский, очень старый, его построил крестьянин Терентий Иванович Донской. Кирпич едва ли не лучший в Москве, клеймо НКЗ. Приглядитесь, оно часто встречается в центре. День и ночь горят печи, пахнет дымом. Однажды мы с отцом идем к родственникам в новостройки у кирпичного. Дорожка вьется среди ям и болотной травы. Уже вблизи домов отец говорит: смотри, окуджава! Я застываю, ожидая увидеть какое-то опасное животное, но ничего нет. Только усатый мужик копается в моторе Запорожца. Батя любил напевать «По смоленской дороге».

Рядом Аксиньино – там тоже церковь, но действующая, туда ходит одна из двух моих бабушек – в темноте дрожат свечи, пахнет старухами, страшно: боженька накажет. В двадцатые там служил Амвросий (опять!), архимандрит кремлевского Чудова монастыря – самого Чудова-то не стало. Расстрелян, как и священник той нашей, тоже Знаменской, церкви, в 37, в Бутово. Не возили по лагерям, не вели следствий, не шили дел. Пуля в лоб, все дела.

Лучше всего поехать в Химки, на Канал, на Залив: там ходят пароходы, летают быстрые Ракеты. Покачаться на волнах. Широкий песок, сосны. Вода в Заливе глубокая, теплая и чистая. Канал выкопали в 1933-35. Быстро – лопатами-то! Как раз в это время мой дед приехал сюда с Кавказа, построил дом. Поступил в аспирантуру Межевого института (теперь Геодезии и картографии), после преподавал там. Его жена, моя бабушка – картограф. Первенец, мой отец – совсем тогда маленький.

Наш дом: бревна обиты дранкой, обмазаны глиной. Сверху штакетник. Вентилируемый фасад, самая модная технология начала ХХI века. Крыша железная (ну, это уже в мое время, а тогда была тоже дранка – помню, как кровельщики меняли одно на другое). Потолок утеплен опять-таки глиной и палыми листьями (мы их собирали в большие мешки каждую осень), поэтому на чердаке невероятно пыльно. Старая обувь, ранец, с которым дед вернулся с первой мировой, какие-то ящики, пустые пулеметные диски, противогазы. Скрипучая раскладушка. Взрослым лазить на чердак неохота, так что там хорошо уединяться, читать лежа, слушать дождь.

Начало сентября, лето затянулось, жара. Мне во вторую смену, утро свободно. Велосипед, церковь, мост. На мосту три девочки с портфелями в парадной школьной форме – банты, белый передник. Странно: сегодня уже не первое сентября. Кроме того, в школу не ходят через мост, за речкой есть другая. И наконец: зачем стоят? Подъезжаю. Под мостом омут, глубоко, можно нырять. Чикагские мальчики, человек пять, став на перила, прыгают, и, поплескавшись внизу, снова подымаются. Все совершенно голые. Странно, обычно купаются в плавках, в трусах. Может быть, им не хочется идти домой в мокром? Девчонки стоят, глядят, глядят, не отводя глаз.

У нашего поселка есть что-то вроде центральной площади. Автобусная остановка, рынок, лавки: овощи, булочная, керосин. Два настоящих магазина, с витринами: Продукты и Культтовары (от тетрадок-игрушек до фотоаппаратов-велосипедов). В овощах три или четыре сорта кислой капусты (мне доверяют купить только самый простой, дешевый – изысканные для нас дороги).  В прилавке отверстие, дощатый желоб. Продавщица, погремев чугунными гирями и весами, высыпает картошку в дыру – покупатель подставляет снизу авоську. В керосинке всё цинковое – дверь, прилавок, воронки, ковшики, ситечки. Зачерпнув из бочки, тетка льет керосин в мой бидон, затыкает крепко пробкой. Керосин желт, текуч, жидок. Моментально вскипает густая пена и тут же пропадает. Нравится запах. Булочная: прилавок, хлеб. Белый, черный. Всё. Запах — да, вкусный.

У остановки газетный киоск, толстый, деревянный. Лобастые автобусы, номер 90, ходят до Сокола – это уже Москва, Город, метро. На лбу автобуса три разноцветных лампочки, это код. Можно в темноте издалека узнать, какой номер едет. Кабы только у нас ходило хотя бы три номера! Дорога древняя, усадебная. Столетние ветлы в два ряда, булыжник под жирной грязью. Ветки смыкаются над колеей. В мае они цветут, едешь в душистом и пушистом туннеле цвета желтка. Дорога в Михалково – там тоже старинная усадьба, пруды, крепостные стены. Потом Коптево, Соломенная Сторожка – а там и Город.

На другом краю площади школа. Красный кирпич, огромные окна. Двухэтажная, восьмилетка. С волнением шел в первый раз. У меня шикарнейший букет: бабушка – известный цветовод. Но раздражает необходимость делать что-то по принуждению, к тому же терять столько времени впустую – вместо книг, странствий и одиночества. Есть и еще неприятность. Кроме портфеля (ладно уж) нужно таскать с собой мешок с тапками. И!

Чернильница! В школе придется писать, следовательно, нужно с собой чернила. А в портфель не положишь – как ни затыкай, протечет. Значит, нести отдельно. Матушка дарит мне красивую гжельскую, белый фарфор с синими цветами, и шьет для нее крошечную сумочку на тесемке, ее нужно нести отдельно. Наподобие пращи. Итого, иду в школу, неся в руках четыре предмета – как вы себе это представляете? И одного-то много.

Гжель, впрочем, тут же разлетается о голову дурно воспитанного одноклассника. К тому же, в школьных порядках что-то изменилось, нам выдают казённые пластмассовые, а после уроков собирают обратно, носить свою не нужно. Мария Яковлевна, строгая. Учила моих родителей. Парты – зеленые, с крышками. Пеналы, перочистки. Перья – двенадцатый номер можно, лягушку нельзя (интересно, почему?). Деревянную ручку за три копейки можно, плексигласовую за тридцать нельзя – ну, это понятно, все должны быть равны. Чернила фиолетовые. Засыхают выпукло, отливают зеленым, мушиным металлом. Без промокашки пачкаются.

В школе непонятное. Пробуют выяснить нашу образованность. Вслух отрывки, нужно угадывать. Дома полно книг, я много прочел – Шерлока Холмса, Киплинга, Каштанку, ЮЮ, Белого пуделя, сказки Толстого. Был уверен. Не угадал НИЧЕГО, занял последнее место. Не знал, что такое барто и касиль. Потом, повзрослев, осознал — дома не было ни одной советской книги.

Рядом со школой поссовет и почта. Сургучный запах, очередь, весы, ящики посылок. Родственники шлют курагу и виноград. Бабушка —  письма. За почтой футбольное поле. По воскресеньям на столб вешают экран. Смотрим кино, сидя на траве. Здесь собачники застрелили Уголька, прямо на наших с матушкой глазах, несмотря на все мольбы и уверения, что это наша, а не бездомная собака.

На рынок мы не ходим, слишком дорого. И какая-то странная там обстановка – страшные нищие инвалиды, горластые зазывалы,  напёрсточники. Тесная, крикливая толпа. Неуютно.

Июль, жара. Во дворе чугунная ванна с теплой водой. Мы с Леночкой обливаемся из кружек, заодно достается Угольку. Пёс прячется под дом, в прохладную тьму. А мы лезем на чердак. Крыша раскалена, пот и пыль. Одежда, даже трусы, нестерпимо свербит. Мы сбрасываем их и ложимся в раскладушку, переплетая руки и ноги. Есть такая игра – касаться тела друг друга – тут и там. Это так… так…  Леночкины руки прохладны.

Её толстая мамаша нависает над нашей раскладушкой – потрудилась же подняться! Голосит без остановки: ужас, ужас, ужас! Что ужас, остаётся неизвестным. Нас никто не ругает, но Леночка потом долго не приходит.

Военный хлам на чердаке. Пулеметные диски, я уже говорил. Немецкие фляжки, обшитые сукном. Танковое радио. Поломанный бинокль. Снарядные гильзы. Вообще, по всему участку полно такого добра… война. В 1941 на короткое время немцы вышли к Каналу, стояли на том берегу. Говорят даже, что несколько лихих байкеров прокатились по асфальту Ленинградки чуть ли не до Тверской, чуть ли не до Кремля. Их никто не задержал, не обстрелял – наши окапывались, готовили рубежи. На Левобережной остались ямы от врытых над обрывом танков. В лесу – воронки, окопы, железо. Немцев быстро отжали, но налеты продолжались. По всему поселку стояли зенитки. Моссельмаш долго звали Второй пост – от кольца ПВО. Раз на рыночную площадь поставили почти целый Юнкерс. Отец, десяти лет тогда, забрался в кабину, нажал гашетку. Очередь прошла над толпой, было весело.

Грачевку во время войны превратили в госпиталь. Хоронили прямо во дворе, в братских могилах. Поставили памятник. На 9 мая приезжали солдаты, устраивали салют – а мы собирали в траве горячие гильзы. Обелиск очень простой – гранитная стела, бронзовая звезда, плита с именами. Одно из первых, и, возможно, лучшее произведение скульптора Бурганова – мы встретимся с ним на Арбате, если доживем.

Бабушка рассказывает: после войны в доме было много трофейного оружия — от пистолетов даже до пулеметов. Все как-то раз унесли соседи, профессиональные воры Сухановы, заодно прихватив дедову библиотеку. Деда едва помню – Беломор, портсигар, кашель. Одеколон, бритва, запонки, галстуки. Водка, графин, хрусталь. Врачи, постель. Войну прошел рядовым – от Москвы до Берлина. Офицер царской армии в Первую империалистическую. Красный командир, орденоносец — в Гражданскую.

Время ускоряется.  Вводят совместные школы — для мальчиков и девочек. Вместо гимнастерок, ремней и фуражек мы теперь носим пиджаки и брюки. Вместо перьев разрешают авторучки – прощай, перочистка! Вместо фиолетовых — васильковые чернила, плоские и матовые. Отец приносит откуда-то сломанный КВН. Чинит, приспосабливает большую трубку. Ура, телевизор! Целых две программы – первая и вторая! Хрущев — доклад — культличность, вместо кино. Сам он культличность. Бабушка меня ругает.

Радиоприемник. О! Голоса на разных языках, музыка дальних стран – часами кручу настройку. Особенно нравится зеленый огонек – раскрывает крылья, прячет. Фотоаппарат, «Зоркий-С». Немного поколебавшись, его мне тоже доверяют. Выдержка, диафрагма, фокусировка – это просто! Трудно зарядить пленку. Красный фонарь, проявитель, закрепитель, увеличитель. На чердаке в пыли старый, дедов – без электричества, на солнечном свете.

Каждый день что-то происходит. Белка и Стрелка. Лайка. Гагарин! Титов! Водородная бомба, убили Кеннеди, Ван Клиберн. Леночкин старший брат – стиляга. Американская выставка в Сокольниках. Передача «В субботу вечером». Два батона в одни руки.

3,12 и сразу 3,62 вместо 2,87. Допустим, повышение цен на водку меня и домашних не трогало — но растут и все остальные цены. Идут разговоры сквозь зубы, мне родители грозят – никому! Приезжает бабушкина сестра, очень мрачная, они надолго закрываются. Через годы узнаю: в нашем Новочеркасске восстание, разгромлен райком. Танки. Солдаты отказываются стрелять в народ и переходят на сторону рабочих. За рычаги садятся кэгэбэшники, расстреливают сначала население, потом военных.

Горький. Все иначе. Никаких восстаний. После того же фокуса, повышения цен, наутро ни один человек не вышел на работу. Ни один в целом городе. Цены вернули. В Горьком делают ракеты, реакторы, подлодки. Отец там часто бывает, по работе.

В Лихоборку сливают мазут, она превращается в Амазонку. Дома в поселке ломают, местность застраивают коробками. Мы переезжаем в Тушино и там начинается совсем, совсем другая жизнь.

Через годы в солнечный февральский день мы с Ритой осматриваем Грачевку. Амазонка засыпана, там пустырь, забор, стройка века. Кварталы хрущоб. В школе мусарня. От ограды мало что осталось. Львы и кариатиды заколочены досками, сад вырублен. Лестница на башенку настежь, мы приносим жертву Приапу на балкончике, с видом на окрестности. Морозец легонький, не привыкать. Вороны глядят на нас с черных липовых сучьев.

Проходит время. Илонка невероятно изящна, тонка – ее талию я свободно обхватываю пальцами двух рук. Притом, на каблуках она с меня ростом. Два бездонных колодца, артистичные пальцы, густые волосы и мрамор. Бездны глядят не отрываясь: я твоя. Живет на Фестивальной, посередине между бывшими Ховриным и Аксиньиным… ну, чуть за рынком.

Теперь тут, разумеется, однообразные серые клетки. В 1922 где-то здесь, в лабиринте штакетника, родился Боря Бункин. Его отец был геодезистом, как и мой дед; и тоже учился в Межевом. Боря крестился в Аксиньинской церкви (у Амвросия? Еще был жив). Купался: маленьким в Лихоборке, подросши — на Канале. «Будущие летчики», 1938. Бункин слева. На Химкинском водохранилище тогда испытывали гидросамолеты – а строили на другом берегу, в Захарково, мы туда непременно заглянем.

Учился в нашей двухэтажной школе. Вероятно, как и мой отец, как и я, ходил в те же булочную и керосинную лавки. На фронт не взяли: зрение. Поступил в МАИ, работал фрезеровщиком на «Салюте» — это бывший «Гном», построенный французами в 1912 году завод авиадвигателей. Фарман, Ньюпор, петля Нестерова – это все Гномовские моторы. Монстр МИГ-25, ракета с пилотом – их работа. Теперь СУ-27, ТУ-344. А еще Салют делает замечательные байдарки. Мы туда еще обязательно наведаемся, по дороге в Лефортово.

После войны Бункин пошел в «Алмаз» — снова на Соколе, возле МАИ — через дорогу. Делали «Беркут» — ракетную систему ПВО. По личному указанию Сталина, в глубоком секрете от верхушки министерства обороны — какая предусмотрительность! Брали совсем молодых ребят, целыми выпусками, брали зэков. Людей страшно не хватало – все, способные держать логарифмическую линейку, уже работали над бомбой и ее ракетой. В системе ПВО было создано два кольца вокруг Москвы. Говорят, Бункин циркулем нарисовал две бетонки, воткнув иглу в Кремль. Помните, как Николай проектировал железную дорогу? Надо бы нам проехаться по этим бетонкам.

После смерти Вождя «Беркут» переименовали в С-25. Тогда все переименовывали. Вот не возьму в толк, почему рекам имена не меняют, если горам можно? Потом были С-75 (Пауэрс, а потом 421 американский самолет во Вьетнаме), С-125, С-200 (Ирак, Югославия), С-300, С-400. 4 марта 1961 впервые ракетой был уничтожен спутник – противник смог это сделать только через 23 года. Академик Бункин создал несколько поколений противоракетного и противокосмического оружия. Он, слава Богу, жив (2008) и по-прежнему научный руководитель Алмаза. Директоров же за эти годы отстреляно без числа.

Илонка, кажется, познала секрет счастья. Она довольна жизнью, мелкой должностью в какой-то конторе. Ничего не требует и от меня. Нужно только, чтобы подле нее всегда был мужчина, свой, постоянный. Мы ходим купаться на Залив, гуляем по Грачевке, по парку «Дружба» и Речному вокзалу. О, Речной вокзал!

Построен в 1935, к открытию Канала. Москва – порт пяти морей, как гордо! Сталинский план покрыть всю страну сетью водных путей. Теперь это несбыточно. А ведь не так глупо, самый дешевый транспорт. Перебрось Россия воды северных рек в Азию, Афганистан был бы в кармане. Ключ к Ирану, путь в Индию. Странно: заключенных сейчас едва ли не вдвое, чем при Сталине. Отчего канал не выкопать…

Он похож на двухпалубный корабль. Колонны, шпиль — мачта. Огни, музыка. Дубовые двери, бронзовые ручки. Фонтаны, лестницы, регулярный парк – сплошь голубые ели. Тридцать два медальона на фасаде – метровые фаянсовые блюда. На них символы эпохи: паровоз, пароход, самолет, радиостанция, стальные мосты, дирижабли, метро. К причалам эйзенштейнова лестница. Отходит корабль, прощание славянки. Каюты, ковры, зеркала, матовые светильники, крахмальные скатерти. Астрахань, Вологда.

Теперь вокзал сильно облез, медальоны полопались, штукатурка отваливается пластами. Но ели голубы, и клумбы сияют розами. На нас с Илонкой оборачиваются. Широкая юбка до пят как алый парус. Ну почему, почему она не носит мини!

Нагулявшись, идем к ней домой. Прикольно, в доме ни единой книги, вообще ни одной – ну, газета с программой. Зато чистота. Илонка тщательно стелит постель. Раздевается, вешает одежду на стул, разглаживает. Надев халат, идет в ванную. Возвращается, отправляет под душ меня. Кажется, ей хочется проверить, хорошо ли помылся.  Ложится на спину, руки по швам, ноги прямо. Как она красива! Захватывает дух. Когда, наконец, обнимаю ее, в меня впивается затяжной поцелуй. Какая страсть! Однако, проходит минута, другая… начинаю задыхаться. Все это очень мило, но из такого положения совершенно невозможно, так сказать…

Успокаиваю, уговариваю, ласкаю. Ласки ей нравятся, она радостно стонет, но… Проходит ночь, мы встаем невыспавшиеся. Продолжаем встречаться. Ходим на пляж, по окрестностям, музеям, в мою мастерскую. Илонка – превосходная модель, мы занимаемся фотографией к обоюдному удовольствию. В мастерской она не дает, пыльно. Однажды в Заливе нас застигает дождь, публика разбегается, мы вдвоем. Обнимаемся, одни на громадном пляже. Илонку охватывает дрожь, она стонет, слабеет. Вот-вот… но нет, домой, надо душ.

Пробую напоить – к рюмке не прикасается. Пробую поговорить — уверяет, что любит без памяти и готова на все, но только не ЭТО, не «грязное» — то есть не так, не сяк, не…  Порядочная девушка делает это только на спине с прямыми как палки ногами. Мы расхаживаем по квартире голые, пьем чай, снова ложимся и жарко обнимаемся, обнимаемся, боремся… Илонке нравится нагота, но прикоснуться к одноглазой змее она не решается. Яда боится? Наконец в какой-то момент мне удается провести обманный прием, вхожу по-собачьи. Вырывается, спортсменка, как бешеный конь. Мы скачем, скачем в убыстряющемся темпе, она кричит, жарко потеет и обмякнув, валится набок. Ура! Барьер сломан, дальше пойдет по маслу…

Ага! Густо покраснев, Илонка рыдает: никто еще не делал с ней такой гадости, это ужасно, я должен обещать никогда больше не пытаться. Ничего не понимаю. Утешаю, целую. Через полчаса, собравшись повторить подвиг, я оказываюсь на исходной позиции: она на спине, ноги прямо. Зацепив руки в замок за моей спиной, целует меня, целует, целует…

Проборовшись половину лета, я мог похвастать едва, может быть, тремя вымпелами. Закрадывались сомнения. Но днем была сама преданность, ловила мой взгляд и угадывала желания. Махнул рукой – время покажет. Тут случилась командировка, недели на две. Илонка смягчила принципы, дело наладилось. Но стала рассеяна, то требовала немедленной встречи, то неожиданно отменяла, то пропадала на несколько дней, не отвечая на звонки… Кто он был, счастливец, хорош ли собой, я узнавать не стал. Больше мы не виделись.

Несколько лет назад, летом, наконец, приезжаю в гости к Ирине. Она сняла под офис флигель в Грачёвке и купила квартиру по соседству – ради удобства. Гуляем по окрестностям нового жилья. Сыплю историями про эти места. Про клуб «Строитель», про кладбище, про чикагских девочек, которые мне все про это объяснили, про коптевские бани и старика с огромным членом, про Тимирязевку, про фотостудию, которую мы организовали в квартире Андруся. Ирина смеется как сумасшедшая: выходит, экскурсия по местам боевой славы? Может, вместе пожить – так, немножко, на пробу?

Пройдя Грачевку насквозь, выходим к той давнишней стройке. Одиннадцать этажей, четверть километра пустых глазниц, молодые березки на крышах и балконах. Граффити, копоть. В год Олимпиады прямо на засыпанном русле Лихоборки начали строить больницу. Она должна была быть самой-самой на свете, как египетские пирамиды, телебашня или Саяно-Шушенская ГЭС. К приходу горбачева вставили окна, начали завозить оборудование. Никто не знает, почему, но однажды все люди исчезли. Может быть, их прогнал ветер перемен, а скорее трещины фундамента. Строить дома на руслах рек все-таки нельзя. Подвал затопило. Стройку бросили. Все, что можно было украсть, украли, и развалины стали приютом бомжей и экстремалов. Оттого ли, что из космоса здание имеет вид могендовида, или отчего-то еще, — его облюбовали сатанисты. Писали о распятых кошках. Черных храмах под землей. Шептали о человеческих жертвах. По вине сатанистов или нет, но каждый год в Ховринской больнице гибнут люди. Бейсеры, искатели приключений, просто любопытные. Мордор.

Дела-дела… Так и не договорились с Ириной. Рак. Тридцать пять лет.

МИУСЫ 

Девять часов двадцать четыре минуты. Расписываюсь в журнале и кладу ручку обратно в ложбинку переплета. Ручка синяя. Через семь минут охранник заберет ее, положит зеленую. Широкая лестница – мрамор, позолота. Дверь приемной настежь. Девочки улыбаются. Ступени сужаются, никель.  Мансарда: отдел рекламы и пиара. Гена уже на месте. Начальник. Никто не знает, когда он приходит. «Приветствую!» — тоном Левитана. У Гены стальные глаза, стальной голос и стальной костюм. Ему двадцать пять лет, он учится в МГУ и делает карьеру. Женя, дизайнер – в углу за монитором. За сорок, отвислые усы, семья. «Привет». В день пять слов. Наташи и Тани нет. В окна бьет весеннее солнце, прямо под окном клубится облаком черемуха. За хрущобами просвечивает бессмертное творение Матвея Казакова — Бутырская тюрьма. Пугачев и Махно, Маяковский и Шаламов, Мандельштам и Королёв. Включаю компьютер.

У нас строительная фирма. Я — фотограф. Езжу по объектам, снимаю для архивов, для рекламы, для показа заказчикам. Фотограф на стройке не самая важная птица, меня считают за своего шоферы и рабочие. Мое рабочее место – стройплощадка, а в конторе мне делать, фактически, нечего. Но чтоб не скучать, коли все уже снято, мне поручают тестировать движок сайта, делать красивые фотоальбомы или просто изображать большой дружный коллектив. Гена показывал мне свой диплом – что-то по поводу корпоративного духа. Смысл прост: больше коллективных пьянок – меньше зарплата.

И мы куём дух. День фирмы, день строителя, новый год, конкурсы на лучшего монтажника, почетные грамоты и ценные подарки. Плюс рекламные буклеты и брошюры, авторучки, зажигалки, настольные часы с логотипом – простые для всех, серебряные для налоговой. Короче, жизнь кипит.

С любопытством примеряю на себя работу по найму. Всю жизнь работал сам, не подчинялся ни начальникам, ни распорядку. Свобода – это очень хорошо. Только есть один нюанс. Переговоры с заказчиками. Это мой кошмар. Один тут недалеко, на Мещанской – гвозди оптом – потратил целый рабочий день чтобы убедить меня снизить цену. Профессионал торга. У него миллионные обороты. Он театральный режиссер. Он даст мне место главного рекламщика. Сбил таки раз в пять, кажется. Я заплакал. Предложил ему доплатить из своего кармана. Вскочил, бегал по офису и картаво матерился. Велел охране вышвырнуть. Смех смехом, но работать для таких скучно, общаться противно. На фирме торговаться ни с кем не нужно. К тому же, работать на стройке интересно. В центре города мы делаем небоскреб. Я забираюсь на окрестные крыши, чтобы найти удачный ракурс, встаю до восхода, ловлю погоду – это увлекательнее, чем китайский ширпотреб.

Недавно испытал глубокий диссонанс. Была фирма со всякой мелкой ерундой. Утюги и фены на батарейках. Договорились на сто енотов за снимок, и они постарались всунуть всю номенклатуру в семь, что ли, кадров – плотно трамбуя хлам в прямоугольник съемочного формата. Потеряв терпение, я возопил – ладно, сниму дополнительные кадры бесплатно, только не валите все в кучу, дайте мне сделать по-человечески. Нет. Каждый кадр надо будет потом сканировать, тоже деньги.

В тот миг я осознал, что не люблю рекламу. Совсем. Товары, услуги – все стало глубоко противно. И было бы глупо заставлять себя это красиво-вкусно подавать. Выходит, стройконтора меня спасла. Это хоть и реклама, но совсем другая. Дом красив, он настоящий. А рабочие – реальные люди, не какие-нибудь маркетологи. Их помыслы чисты, руки сильны и умелы. Русские и хохлы стесняются объектива, отворачиваются. Таджики дети, обожают сниматься, зубами сверкать. Ко мне привыкают, узнают. Обожаю крышу небоскреба: центр на ладони. Один раз гроза – чашей синее небо, вдруг черная туча, пожирает квартал за кварталом. Пропадают РАО ЕЭС, Налоговая, Газпром, Кремль, ХХС, как не бывало. (О, еслиб навеки так было…) Железяки на крыше трещат, дрожат. Я – альтист Данилов. Ударяет ливень. Прихожу мокрый до нитки. «Ребята, там такое! Если бы вы знали, как красиво смотрятся арматурщики в синих робах на рыжей опалубке! Я не мог остановиться, снимал и снимал их – молодых, мускулистых, счастливых…»

Гена хохочет: «Есть три вещи, на которые можно смотреть вечно – как течет вода, горит огонь, как работают люди».

Сам обожает, однозначно. Нет недели, чтобы не придумал новой корпоративной забавы – которую надо кому-то готовить, однако. Работа вылезает на вечер, выходные. Вывод: увеличить штат и бюджет. Идея карьерного роста проста.

Входит Наташа: «Привет-привет!». Она — Женщина, все остальное потом. Яркая, высокая блондинка. Занимается оргвопросами, сувенирами и вообще всем на свете. Основной инструмент – телефон. Впрочем, и ася кукует из ее угла без умолку. Люблю слушать, как Наташа говорит по телефону. «Лешечка, миленький, ну напечаааатай мне эти буклетики за неделечку. Ну пажаааалуста…» Я бы напечатал. И печатал бы всю жизнь. Когда видит другую Женщину (не просто существо женского пола) – приходит в ярость. Монитор в пушистых куколках, эйфелях и толстым слоем цветные наклейки с телефонами.

Таня – корреспондент. Наполняет текстом нашу корпоративную газету, вести с полей. «Дарова!» — швыряет сумку. «Давайте-ка ребята в выхи мне на дачу – шашлычок, банька, а?» Глубокий грудной голос и коварство в черных глазах.

Разобрав вчерашнее снятое, отправляюсь в фотолабораторию. Выхожу на улицу. Новолесная… Вот в этой двенадцатиэтажке напротив…

Двадцать семь лет назад, третьекурсником я пришел в Институт прикладной математики – на базовую кафедру. Мы считали физику на БЭСМ-6, компьютере невиданной по тем временам мощи. В машинном зале свистел кондиционированный воздух и летали девочки-операторы в белых халатах. Вербовались из выпускниц окрестных школ. Курили вместе на лестнице. Знакомство продолжалось в парке Миусской площади, в окрестных кафе. Стоял такой же май, цвела черемуха. У нее живые, яркие глаза. Густые, слегка вьющиеся волосы. Крупная голова  на хрупкой шее. Смелые, явственные черты. Видел ее раньше в зале, но познакомились на вечеринке – у нее в квартире, в этом самом доме. Вылезли на крышу, смотрели на Бутырку, на ночной город и целовались. Ходила по краю, смеялась над моим страхом. Был я там только один раз. Она замужем. Приходила сама, звонить не разрешала. В институте едва кивала. Пили портвейн в зарослях цветущей вербы на железнодорожной линии, между Савеловским и Белорусским. Невесомое, прозрачное тело – одежда едва держалась, спадала к ногам. От нее исходил странный, незабываемый запах – не знаю, с чем сравнить. Ласкала меня, как зверька, любовалась, кормила сладостями. С уютным смешком направляла мою неопытную страсть. Кричала гордо, победно. Летом уволилась и уехала с мужем в другой город.

Нет, не так. В конце девятнадцатого века Павел Григорьевич Шелапутин выстроил на Миусской площади ремесленное училище имени рано умершего сына Григория (архитекторы Клейн и Рерберг). Со временем оно разрослось до Менделеевского института. Когда мою матушку — еще до моего рождения — принимали туда работать, проверка в КГБ длилась вдвое против обычного. Задавали необычные и непонятные вопросы. В чем было дело, она узнала много позже. Органы опасались.

Не потому ли таким долгим взглядом сверлил меня смотритель Пушкинского музея с редкой фамилией Ноль – и даже провел специально для меня экскурсию. Но не упомянул – возможно, по его мнению я и сам должен был это знать – землю музею дал Шелапутин. Как и один зал, Лисиппа. Павел Григорьевич помогал моему деду – сам отыскал его, пригласил. Вряд ли мы были близкими родственниками — он умер бездетным, а мой дед миллионером не стал. Впрочем, Шелапутин многих спонсировал. В шелапутинской гимназии на Плющихе учился Шолохов, теперь в этом здании Главная военная прокуратура. Институт гинекологии, построенный Павлом Григорьевичем, до сих пор работает на Девичьем поле, я его снимал. В шелапутинском пединституте преподавал Дмитрий Сахаров, отец академика. Кстати, сам Андрей Дмитриевич пришел в аспирантуру в ФИАН сюда, на Миусскую площадь, в 1944.

Ребенком я бывал у матушки на работе. Нравился кислотный запах, стеклянные колбы, муфельные печи. Утята, которых мне на глазах выдували из стеклянных трубок ее сотрудники. На стенке плакат:

Сделал дело – и в момент
Убери свой инструмент!

Изобретали  новые взрывчатки, было настроение опасности. Моим детским чтением была брошюра «Взрыв и взрывчатые вещества» Чичибабина.

Напротив Менделеевки – через Первую Миусскую — завод пищевых концентратов. Нестерпимый запах соуса «Южный» (неужели это едят?) слышался уже от «Новослободской». Во двор въезжали грузовики с костями. Однако, делали на натуральном костном бульоне.

Но вернемся в ИПМ. Серое массивное здание в стиле модерн, на фризе битвы кентавров с лапифами, Миусская площадь, 4 – построено в 1912 году для Петра Николаевича Лебедева, возможно, величайшего физика двадцатого века. Давление света было самым очевидным подтверждением Максвелла и, по сути, теории относительности. Теорий всегда много, а вот пощупать свет руками… Лебедев ушел из Московского университета в знак протеста против политики тогдашнего министра. Богачи построили ему институт. Представьте, Абрамович строит институт, чтобы русские физики не уезжали за границу, в знак протеста против обскурантизма фурсенки. Петросян отдыхает.

Увы, до окончания строительства Петр Николаевич не дожил, сердце, 47 лет. Но институт вышел блестящий. Возглавил его ученик, Сергей Вавилов. Потом уже назвали ФИАНом. Открытия, нобелевки. В какой-то книжке фотография Нильса Бора на знакомом крылечке с меандрами. А я запомнил на этом крылечке Келдыша. На первомай 1978 года он, кажется, в последний раз выступил перед коллективом, уже тяжко больной. Тепло, солнышко, ветер треплет седину. На моем заявлении стоит еще его подпись.

Здесь, у Вавилова, стоял первый в России рентгеновский аппарат. Смотрели работу Фанни Каплан, о том мемориальная доска. Забавно – внутри здания, в той комнате. Чего стыдиться?

После войны ФИАН разросся, нужны были новые бомбы. Переехали на Ленинский (строил мой двоюродный дед, Иван Федорович Каликин) – а миусское помещение отошло Стекловке. Мстислав Келдыш, отец нашего космоса, возглавлял в МИАН отдел прикладной математики. Обсчитывали бомбы, ракеты. Отдел вырос в институт. Были созданы другие центры, а наш остался запасной. В дни стартов или посадок больших космических аппаратов счет вели параллельно четыре ВЦ.  В машинном зале включали громкую связь и мы приходили послушать переговоры космонавтов.

Рядом с ИПМ еще одно примечательное здание, той же эпохи и похожее по стилю. Университет Шанявского – первый частный университет России. После революции в нем стала Высшая партийная школа при ЦК КПСС. Преподаватели и студенты жили там же внутри, за крепкой оградой, подальше от простонародья. Сейчас РГГУ. Ограда осталась. Тротуары стали платной автостоянкой, пешеходу не пройти. Гуманитарии практичны.

Что еще вокруг? Министерство общего машиностроения (уран, Славский). Политиздат (интересно, что там сейчас? Однажды они издали мой календарь с пейзажами). Родильный дом, шедевр модерна, 1906 –построил Алексей Иванович Абрикосов – создатель Бабаевской фабрики. Его  дед, крепостной Степан Николаев, получил фамилию за фруктовую пастилу. В советское время роддом парадоксально носил имя бездетной Крупской. Архитектор – Илларион Иванов-Щиц, стажер (только не смеяться!) Кекушева. Кстати, Университет Шанявского строил он же. Что еще? Да вот, Театр Ленинского Комсомола здесь же неподалеку. Все три под копирку. Обессмертил себя залом заседаний Верховного Совета СССР в Большом кремлевском дворце, ради чего сломал Георгиевский и Андреевский.

Доходные дома, хм:  Фрунзенский райком комсомола. Второй секретарь Миша Ходорковский, курировал связь с МВД и КГБ. НТТМ, Менатеп.

Автобанк на Лесной. В 1989 жена министра финансов взяла у государства кредит в четыре миллиарда еще крепких советских рублей и открыла на эти деньги первый частный банк СССР. Угадайте с трех раз… впрочем, все и так ясно.

Троллейбусный парк – в 1874 году это был первый в городе парк конно-железных дорог. Вечерами все переулки заставлены троллейбусами – мест в стойлах не хватает. В троллейбусе хорошо с комфортом выпить — с другом или подругой, если есть. Главное, не угнать его в пьяном виде. Молодые ученые, конечно же, несли общественную нагрузку – служили в добровольных народных дружинах. Двое-трое парней под водительством милицейского сержанта, мы обходили троллейбусные привокзальные переулки долгими зимними вечерами. Милицию беспокоили не столько пьянчуги, сколько вокзальные проститутки. Выгоняем парочку на мороз. Хмельной кавалер никак не может убрать свое достоинство – прервали в самый интересный момент. Ругается, потрясая торчащим орудием. Сержант урезонивает – ну посмотри, она же тебе в матери годится, а ты ей в рот такОе…

В центре площади дворец пионеров – ребенком ходил на елки. Зимний сад, бассейн, корты. Восьмидесятые, выхожу с работы вечером под окнами спортзала. Девочки, художественная гимнастика. Ааа…

Весной на субботниках ковыряем граблями газоны на площади, прибираем мусор. Под тонким слоем почвы сплошь битый кирпич. Перед революцией там, где теперь дворец, был храм Святого Александра Невского. Огромный. Война, слава русского оружия. Взорвали. В земле нахожу позеленевшую монетку – 2 пенгё. Кто ее занес сюда? Пленный? В то время я был влюблен в Жужу Конц и даже стал учить венгерский. Szeretem… Пенгё поставил рекорд в истории денег. В 1946 он обменивался на форинт по курсу 4х10 в 29 степени. Не только миллиарды и триллионы, но даже число атомов в обычных предметах кажутся крошечными в сравнении с этой цифрой. Один электрон стоит сто тысяч таких монеток, а? Находка для математического подворья.

На одном из новых домов забавная вывеска – «Клиника доктора Коновалова».

Однако, пора в лабораторию. С Миусской площади можно выйти к трем станциям метро – Новослободской, Белорусской, Маяковской. Расстояние примерно одинаковое. Новослободская находится на Долгоруковской улице. Название в честь тогдашнего лужкова, кабы не улица, ктоб помнил. В советское время носила имя эсера, не коммуниста, заметьте, уникальный случай — Ивана Платоновича Каляева. Дважды покушался на великого князя Сергея Александровича, царского брата. Первый раз не бросил бомбу, увидев — в карете дети. Через несколько лет такими вопросами уже не заморачивались. Второй раз бросил успешно. Каляева отвезли в Бутырку, скоро судили и повесили. Писал стихи. Его «Молитва»:

Христос, Христос! Слепит нас жизни мгла.
Ты нам открыл все небо, ночь рассеяв,
Но храм опять во власти фарисеев.
Мессии нет — Иудам нет числа…
Мы жить хотим! Над нами ночь висит.
О, неужель вновь нужно искупленье,
И только крест нам возвестит спасенье?..
Христос, Христос!..
Но все кругом молчит.

Она расходилось в бесчисленных списках, и через сорок лет похоже, пригодится одному старичку, пережившему все катаклизмы. В двух шагах, в Оружейном переулке. Сейчас переулка нет, но помню скопище клоповников.

И вот, мы провели НГ, день фирмы, день строителя, напечатали кучу превосходных буклетов и запустили сайт. Полтора года авралов. Семейные проблемы. Скандалы. Примирения — ради Работы. Мы обмываем наш маленький успех в ресторанчике на Лесной – прямо над «Торговлей кавказскими фруктами Каландадзе» — музеем-типографией РСДРП. За окнами Лесная запружена воронкАми. Так каждый вечер – из судов везут, досмотр долгий, очередь.

Мы строим новую Москву. Мы – одно. Мы – команда. Мы – сила. Мы – вместе, навсегда, навсегда.  Целую заплаканных Наташу и Таню. Хлопаю по плечу Женю. Обнимаю Гену. Хором поем под караоке “No New Year’s day / To celebrate…”

Через неделю отдел рекламы ликвидируют.

Все-таки пойду к Белорусской. Когда-то здесь была моя любимая улица, Третья Тверская-Ямская. Извозчичья слобода на краю лесного рынка, середина девятнадцатого века. Мещанские московские домики – каменный низ, деревянный верх. Все одинаковые, все наособицу. Разный цвет, разный размер. Арка во двор, ставни, каменные тумбы. Бальзамин, тюль. Резные наличники. Просто пройти по этой улице было удовольствием, словно читаешь старую, умную книгу. Теперь коробки – в одной жил ельцин, отсюда он ступил в свой звездный троллейбус. Возможно, тот самый.

Выхожу на Лесную. Вот на этом углу через четыре с половиной года застрелят Политковскую. Десять лет назад меня с ней познакомила Тусенька, ангел с миндалевидными глазами. Аня была тогда грузной нескладной теткой с пышными гренадерскими усами, чем и запомнилась. Пулю она встретила легкой подтянутой старушкой. Дальше – еще один цековский дом. Витя, сын предисполкома Одинцовского района (это где рублевка). Учился с нами. Красный диплом, первый вступил в партию. Джинсы из кремлевского распределителя. Прирожденный лидер – обожал поить однокурсников до полусмерти. Наши, наши! – ярый болельщик. Теперь в Англии. Россия — дикая страна, надо ее расчленить и ввести внешнее управление. Да и население поубавить.

Площадка, усыпанная битым кирпичом, обведенная колючкой. Спят три лохматые дворняги. Бродит пацан в тренировочном костюме. Автосалон: Инфинити, Лексусы, немного Мерсов. В середине Кайенн – неделю назад его с помпой представили на женевском автосалоне. Говорят, поставки в Россию начнутся не ранее, чем через год. А через четыре здесь будет бизнес-центр, за машину фотомоделька отдаст жизнь. Двадцать лет назад здесь был пивной зал среди бурьяна. Пятьдесят – номерки вокзальных девчонок.

**********

От Миусов расходятся дороги. Можно к центру, к Пушкину вдоль Тверской. Редакция Юности, под ней когда-то варили превосходный эспрессо. Свернуть в переулок, пройти по Старому Пимену. Впрочем, там теперь элитное жилье. Дальше Твербуль, ЛИТ, Арбат… Ах, Арбат.

Или вдоль трамвая – Палиха, Божедомка, Достоевский. Путейский институт, Марьина Роща – из-за забора сирень. Сидят коты, поют петухи. На запад – Грузины, Тишинка, Пресня. От молодого Церетели к расстрелу парламента. И далее. На север, на Сокол и в Тушино. Я еще вернусь сюда, в Миусы, через год – в маленькую фирму в мансарде с окнами на вокзал.

Вернусь в Ховрино. Жена долго выбирала по интернету, где рожать дочку. Оказалось, выбрала тот самый, где родился ваш покорный. Ветер кружит.

Остоженка. Выхожу из метро. Ночной дождь уничтожил остатки снега. Воздух очистился от пыли и все предметы видны с необыкновенной ясностью. Обсаженная среднего роста липами с каплями дождя, расположенными на  их частых  черных сучках по схеме  будущих листьев (завтра в каждой капле будет по  зеленому  зрачку), снабженная смоляной гладью саженей  в пять шириной  и пестроватыми, ручной  работы  (лестной для ног) тротуарами,  она  шла с едва заметным наклоном, начинаясь почтамтом и кончаясь церковью, как эпистолярный роман… ой, чур меня! Сгинь, рассыпься – скольких писателей ты загубил, обольстил своим Даром! Да и где тут почтамт? Бассейн Чайка, приемная СВР, в просвет переулка старообрядческая церковь. Здесь было кафе, в котором мы с Юлькой однажды протрепались почти целый день – на дворе стоял жуткий мороз. Дом понемногу ломают, уже закутали в тряпье. Не доходя Муму, сворачиваю во двор и наискосок пересекаю то, что осталось от сада лодырей. Стучат перфораторы, жужжит лебедка. Сносят последние, старые остатки. Талибы строят новый город. Мясорубка втягивает разноцветные человеческие жизни, выпускает однородную массу. Город высосал нашу деревню, принялся за соседние страны. Рабочие молоды и веселы. Они сбежали от голода и войны, у них хорошая работа, они будут здесь жить. Женятся, родят детей. Верят в счастье.

Паркинг: в этом районе ездят только на Дискавери. Кайенн – это Кутузовский, Патрики. Планктон свои фокусы оставляет у конечных станций метро. Двор, у ворот двуногие ротвейлеры, в мозг за ухом вползает вермишель, по ней шепот. А вот здесь стоял дом — под бельэтажем были апартаменты Николая Федорова. Достаточно просторные, чтобы лежать во весь рост, правда, слегка упираясь ногами и головой в стены. Не сюда ли к нему приходил ученик Циолковский? Теперь автоматические ворота, телекамеры, окна, за которыми никогда нет света. Здесь был дом, где жил замечательный художник Валентин Попков – «Строители Братска», помните? Молодые, веселые, верили в счастье. У кого теперь Братск? Кажется, дерипаска отобрала его у быков… или черные? А тут был дом, где Люба покупала мне свитер. Ротвейлеры, дискавери, телекамеры. Вот и место, где стояла наша мастерская. Угадайте…

Прикладываю палец к сканеру. Не пущает. Открывает сердобольный охранник. Ну вот, у меня хорошая, постоянная работа. Оксана несет кофе. Я вернулся. Антракт.

Оставить комментарий