Лекции по саморедактированию

Рекомендуем посмотреть курс лекции Нины Ягодинцевой по саморедактированию.

Он поможет пишущему человеку найти ответы на вопросы: 

  • нужно ли вообще редактировать
  • как заставить себя редактировать и когда остановиться
  • какие уровни редактирования существуют
  • как бороться со штампами
  • в каком состоянии лучше писать, а в каком — редактировать
  • как перенести критику и не сломаться
  • что значит, отделить героя (и текст) от себя
  • и многое другое… 

Читать далее →

Следующая встреча будет 9 ноября

Дорогие белкинцы!

Наш руководитель Фарид Нагим в ближайшее время будет в командировке, поэтому следующая встреча назначена на 9 ноября. 

 
Текст для обсуждения будет опубликован заранее. Следите за новостями!

Встреча 12 октября

Обсудим новеллу Григория Любовски «Базж ев Аревик» (сокол и солнце). 

Обсуждение пройдет в формате онлайн конференции. Ссылка на встречу здесь. Начало в 19-00. Регистрация не требуется. 

До встречи! 

Базж ев Аревик (сокол и солнце)

Памяти Вигена Абрамянца, убитого 22 апреля 2006-го
года в Москве на станции метро «Пушкинская».

* Пролог *

Давным-давно, когда Бог только создал Солнце и первый народ, Солнце висело в небе и дарило свое тепло и свет людям. Не было ни ночи, ни зимы, а стояло только теплое лето. Люди не считали лет, а оставались молодыми и красивыми, полными сил для труда и радости. И не было ни болезней, ни врачей — только повитухи принимали на свет новых людей. Люди разбредались по свету, и число народов множилось и множилось. Пока не появились на свет турки — дети изгнанных из племен за лень и недоброе поведение. Изгои обозлились и становились все более дерзкими. Они не возделывали нив и не пасли скот, они грабили других землепашцев и скотоводов. Они начали убивать и порабощать народы. И тогда начались первые смерти среди людей. И тогда люди научились воевать, чтобы прекратить эту вседозволенность. Оружие становилось все совершеннее, а битвы — все кровопролитнее. И загнали они турок в глухие пещеры, куда не проникали лучи Солнца и где стояла вечная тьма и холод. Турки разжигали костры и грели над языками пламени озябшие руки. Глядя на то, как трещат и взрываются дрова в огне, разбрызгивая по сторонам колючие искры, они изобрели порох и острые пули, разящие цель куда больнее катапульты, стрелявшей камнями.
И тогда турки возомнили, что смогут погасить Солнце, и расстреляли его из ружей. Солнце стремглав упало в горы, и задрожала земля, и на свете воцарилась тьма. Среди людей началась паника, а турки, похватав факелы, набросилисьна ближайшую деревню и спалили ее.
В это время на горных лугах охотился Сокол, ища пропитание для птенцов и жены, и он увидел зоркими глазами, куда закатился огненный шар, и полетел посмотреть, ведомый все слабеющим солнечным светом. Солнце было изранено свинцовыми пулями и истекало лавой. Сокол подобрал стынущее Солнце и отнес в гнездо, где принялся врачевать его — осторожно выщипнул свинец из ран, а сами раны залепил целебной глиной, в которой он купался после драк с другими птицами, пытавшимися отнять у него добычу. Солнце умоляло Сокола отнести его обратно на небо, так как в деревне бесновались турки, и надо было защитить испуганных людей от тьмы и грядущего холода. Однако глаза у Солнца изможденно закрывались, а бока были едва теплыми. Сокол объявил Солнцу, что ему надо много отдыхать и набираться сил, точно так же, как и новорожденным птенцам. Сокол поудобнее уложил Солнце в середине гнезда между пуховыми детишками и принялся отогревать его своим телом, потому что он был гораздо больше и горячее жены. Мудрая Соколиха улетела в долину, где растеклась солнечная кровь, слепила из глины едва вогнутую лепешку и собрала на нее еще теплую лужицу. А потом отнесла эту лепешку на небо и пристроила в дыру, образовавшуюся после падения Солнца. Глина, пропитанная лавой, присохла к небу и смогла освещать землю слабеньким светом. Только тепла она давать уже не могла, так как была изначально неживая. Пристроив замену Солнца, Соколиха смогла немного поохотиться невдалеке от гнезда и принести домой мяса.
Люди, увидевшие подобие солнечного света, немного успокоились и принялись расчищать пепелище после пожара. А потом всех сморил сон, потому что без света и тепла они устали сильнее обычного. Даже туркам, привыкшим прятаться по пещерам, пришлось тяжело. Они порядком утомились от бесчинств и плясок, да к тому же они выпили вина гораздо больше, чем пили ежедневно. Кто-то из людей не проснулся вовсе, потому что замерз, кто-то не смог выдержать перенесенной тревоги. И среди турок тоже. Тогда они стали похищать женщин из деревень, чтобы те родили им детей. А потом начались войны и болезни, голод и упадок, старость и беспричинные смерти. Но люди все равно еще не умели исчислять время, потому что стояла тьма, разбавляемая холодным светом глиняной лепешки. Разве что стало не так холодно — Соколиха вырвала перья с груди и брюшка, чтобы усеять ими землю и помочь людям хоть чуть-чуть сохранить тепло.
Сокол долго выхаживал хворающее Солнце, которое поглощало большую часть добычи и выпило почти что досуха ближайший родник. Они с женой поочередно охотились, поочередно насиживали Солнце, поочередно учили детей летать и урывками строили новое гнездо, поближе к нерастраченному источнику. Сокол постепенно старел, терял зоркость и силы, однако не мог решить, достаточно ли Солнце окрепло для того, чтобы светить людям как прежде. Временами ему казалось, что от Солнца идет нестерпимый жар, а временами оно холодело, как и в день своего падения. Солнце давно загрустило, излежавшись в соколином гнезде и глядя на унылую долину, запорошенную перьями, с вершины скалы. И только птенцы, которые росли у него на глазах, своим щебетом скрашивали его тоску по народам, их садам, стадам и прочей живности. Они слушали его рассказы и сами мечтали увидеть всю эту красоту, лишь бы только поскорее повзрослеть.
Птенцы выросли в красивых птиц, а в гнезде и вовсе стало нестерпимо тесно. И однажды старший из сыновей, глядя на измученного отца, решил тайком отнести Солнце на небо, осторожно выкатив его из-под спящих родителей. Едва приподнял он его над вершинами гор (вот оно, пришло самое первое Утро!), он тут же уронил его наземь. И земля снова сотряслась, едва ли не так же сильно, как и в прошлый раз, но толстый слой птичьего пуха смягчил падение светила. Старший Сокол проснулся и едва не заклевал сына, но тот начал возмущаться тем, что отец слишком рьяно опекает Солнце и невзначай протянет ноги[Н4] раньше, чем научит его братьев и сестер добывать пищу. И неизвестно, чем бы закончился этот спор, если бы не Соколиха, предложившая относить Солнце на небо, пока ему самому тепло и оно может согревать людей. А потом кормить и отогревать его… И так до тех пор, пока оно не поправится окончательно и не сможет светить людям как прежде, без перерывов.
Солнце обрадовалось, возвратившись на прежнее место, и постаралось испепелить столь надоевшие ему соколиные перья, устилавшие землю. А как радовались народы, снова увидев Солнце посреди небосклона! Даже турки, которые на один-единственный день прекратили свои войны. Все вышли из своих жилищ и грелись, грелись, грелись на солнышке…
Однако Солнце так и не научилось светить людям без перерыва — слишком велики были его старые раны, залепленные мертвой и холодной глиной. Слишком велика была у него потребность в еде, питье и отдыхе. И с тех пор птицы уносят остывшее Солнце в гнездо, и наступает Вечер. А вместо него светит холодная глиняная лепешка, которую люди нарекли Луной, а время ее господства над миром — Ночью. И вообще, люди научились исчислять время, наблюдая восходы и заходы Солнца и Луны. А иногда, когда Солнце теряет свой жар и выплывает посветить совсем ненадолго, оно укутывает землю белым-белым снегом, так похожим на соколиный пух…
А что же стало с турками? А турок захватили в плен воспрянувшие народы и обязали их построить им города из камня взамен разрушенных деревень. А когда все, что можно было построить, было построено, люди научили турок торговать, потому что после той самой первой и самой темной зимы у разных народов уцелели разные угодья и твари, и каждый народ не смог владеть тем многообразием, каковым он владел до первого падения Солнца. И турки стали довольны новой жизнью, правда, своих бесчестных и агрессивных замашек они не утратили. Так что если кого и обманывают при торге, так это все дело их лукавых турецких ручонок.
А что же Солнце? Да, Солнце иногда падает на землю, и земля содрогается от падения огненного шара. Все лишь потому, что новый, самый старший из молодых Соколов нет-нет да уронит его из когтистых лап.
* 1 *
Он лежал на ступеньках в метро, уткнувшись затылком в металлическую решетку водостока. Лицо его было голубовато-бледным, абсолютно бескровным — алая лужица разлилась по мраморной облицовке перрона и, повинуясь закону всемирного тяготения, стекала в слив. И никому из прохожих не было до этого дела. Толпа людей размеренным и многоногим существом текла по лестнице, разделившись на два потока, теснясь к поручням, старательно обходя середину, повинуясь бессознательной брезгливости ступить на то место, откуда летел этот разбившийся человек. Однако никто не собирался сообщить ни дежурному по станции, ни вызвать милицию.
Представительный мужчина с седеющей бородкой не выдержал первым и подошел к лежащему. Склонился и поднес к его лицу экран мобильника — стекло так и не покрылось испариной. Станционная фельдшерица, оторванная бородатым от просмотра телевизора, с агрессивной неохотой вперилась в пришлеца и буркнула:
— Чего там еще?
— Там молодому человеку плохо. Без сознания, конечно, — бородатый едва заметно поколебался, но потом решил надавить на неповоротливую врачиху, — но мне показалось, это гражданин Франции.
Только под угрозой международного скандала врачиха с полным вселенской тоски взором подхватила саквояж и поплелась за бородатым. Лежащий действительно оказался похожим на француза, с красивым узким лицом и длинным носом. Врачиха пощупала пульс на сонной артерии, приподняла веко.
— Дуба, — без лишних слов констатировала она. Помешкала, а потом приподняла второе веко покойного, проверяя какую-то свою догадку. — Кстати, таких «французов» от Москвы до Еревана раком стоит — знаешь сколько? — Бородатый недоуменно поднял бровь, врачиха пояснила: — Да армян это, армяшка, понял? «Кротов» вызывай, а я пошла.
Бородатый отзвонился по сотовому, а потом бодренько поскакал по направлению к кассам в поисках милиции.
* 2 *
Левон Кочарян проснулся среди ночи от собачьего воя под дверью. Вооружившись тростью, проковылял в холл и уже был готов успокоить четвероногого гостя мощным ударом по голове, но в самый последний момент узнал Арачин, овчарку сына. В детстве Габриэль, как и все мальчишки, мечтал о собаке, но смог завести щенка только на двадцатипятилетие, разъехавшись с отцом вскоре после рождения племянника. В этом году суке исполнилось десять, она еще ни разу не давала приплод, но, в отличие от других старых дев, отличалась добродушным нравом. Левон Аршакович недовольно втащил понурую овчарку в дом, пока она не перебудила соседей по лестничной площадке. Привязал за поводок к двери. Арачин скорчилась калачиком на клеенке в прихожей, но не смолкла и сменила вой на шумное оханье. Наринэ, мать Габриэля, поднялась с постели и принялась обихаживать собаку — вытерла ей безвольные лапы влажной тряпкой, предложила еду и питье, но животное отказалось от угощения.
Левон Аршакович пригрозил, что устроит сыну головомойку, и пошел звонить. Напрасно Наринэ отговаривала мужа от столь опрометчивого поступка, все-таки часы показывали два пополуночи. Трубку поднял Сережа, напарник Габриэля и сосед по съемной квартире. Выслушав порцию брани вместо приветствия, Сережа сообщил, что Гарик домой не приходил, что он, Сережа, собирался перезвонить Кочарянам утром, и еще случилась неприятность, за которую Гарик его по головушке не погладит.
— Я… собаку вечером упустил, дядя Лёва. Вышел с ней погулять, а она как с цепи сорвалась и исчезла.
— Да здесь она, здесь, — успокоил его Левон Аршакович. — Только что всех перебудила, воет тут под дверью и есть не хочет.
— Воет или лает? — переспросил Сережа.
— Воет… — пожал плечами Кочарян-старший.
— Дело плохо.
— Может быть, она у вас просто сбесилась? Бешеные не лают.
— Нет, прививку недавно делали.
— Немедленно приезжай и забери свою псину. Ясно? — Левон Аршакович положил трубку. —Дети в доме. Насрет еще, не хватало…
— …И глистов у нее нет, скорее всего, — заносчиво возразил одиннадцатилетний Артурец, встав на пороге детской.
* 3 *
Поздно утром звонил диспетчер с подстанции и заявил, что Габриэль Кочарян не явился на смену, что по мобильнику ответил Букин, и он тоже не в курсе, где Гарик. Левон Аршакович, вздёрнутый ночной историей с собакой, рявкнул в ответ, что вникать в их проблемы не собирается и что на смену пусть выходит Серёжа.
— Так они же и так в одной смене. Серый — кинолог, а Гарик всё ж таки фельдшер.
— Ну так ищите другого фельдшера. Мне всё равно. — Положил трубку. — Пусть он вам котят у опоросившейся суки принимает.
— Де-ед! А сколько фельдшеров нужно для извлечения трупа? — озорничал Артурец, которого просто заклинило на этом анекдоте.
Отвесив внуку затрещину, Левон Аршакович отправился в прихожую, принарядиться на работу.
— Ара, чэ! [1]— зашипела Наринэ, поправляя мужу воротник.
Левон Аршакович работал в родильном доме, возглавляя одно из отделений. Как водится у врачей, он силился основать династию и всеми силами постарался втолкнуть сына в медицину. Разве что специальность постарался отыскать поудобнее, дантистом:
— Ты что, Гарик, иди — кормушка тебе вроде моего. Только ежели у меня пациенты мрут, так ты вообще будешь от этого избавлен.
Гарик не то чтобы хотел куда-либо ещё, но в медицину уж точно не хотел и невразумительно мямлил из отцовского курса общей биологии, что, дескать, флюс и прочие воспаления надкостницы могут привести…
— Зато они хоть окочурятся не на твоих глазах, — парировал отец. — А благодарности море. Зубы у людей болят независимо от пола.
— …И ещё неизвестно, что хуже, флюс или родить, — понуро вторила мать.
Получается, Гарика вынудили. Учился он так себе, тупо и прилежно, почти так же, как мать занималась домом. Только на четвёртом курсе стоматфака он раскушал вдохновение медицины и ушел на второй курс лечебного дела с досдачей недостающих дисциплин. Получив диплом, он сунулся было в интернатуру, но недобрый и своенравный Левон Аршакович приложил все усилия, чтобы Гарик в интернатуру не попал, ибо хотел вырастить именно стоматолога. Гарик же всеми правдами и неправдами устроился фельдшером СМП. Чтобы нарастить мышечный скелет на весьма субтильном теле, ходил подкачиваться в спорткомплекс, где и подцепил Серегу Букина, помешанного на скалолазании спасателя. Молодые люди быстро подружились, и новый друг сманил Гарика в среду МЧС.
Мать Наринэ была из бакинских да кровями нечиста; по-армянски не то что грамоты, а вовсе не знала ни бельмеса, кроме как ‘барев дзез’ да не всегда чисто произносимого ‘цтесутюн’ [2]. Конечно же, родным был азербайджанского разлива туркчи [3] да великий и могучий русский… На котором она, как и её мать, выслушивала оскорбления. Чурка.
Второй год лихорадило Арцах-Карабах, а под конец и вовсе в семье случилось страшное: на севере Айастана грянуло землетрясение. Один из городов был стёрт с лица земли начисто, два других — тоже не слишком уцелели. Разве что никому не нужному Степанавану досталось меньше всех, и он остался в стороне от скорбной шумихи. Спитак оказался почти снесенным с лица земли. Левон как подорванный, побросав все, правдами и неправдами просочился на свою родину. Прихватив ещё и сына, которого пришлось снять с сессии, вместо того чтобы дать ему съездить на зимних каникулах на Эльбрус ради столь полюбившегося ему скалолазания. Непонятно, зачем семнадцати-с-половиной-летнему парню было всё это, но отговорить мужа оставить его дома Наринэ не удалось.
Тогда еще одниннадцатилетняя Стелла, до этих лет все еще верившая, что гномиков способны видеть только дети старше десяти-одиннадцати лет и ждущая их появления с минуты на минуту, прокомментировала произошедшее:
— Это сделал Сокол или Турки?
— Нет, это азербайджанцы, — буркнул Левон Аршакович напоследок.
До их приезда на развалины города прошла ещё серия подземных толчков, сокрушая руины. Левон Аршакович впрягся в полевой лазарет, хотя не вполне понимал свою уместность в хирургии. Гарик вертелся за медбрата и санитара. Поиски, отягощённые изнурительным трудом и неразберихой, зашли в тупик — никого из родных в живых не оказалось. Едва придя к выводу о безнадёжности рейда, Кочарян-старший ужрался спирта, сдобрив его традиционным для любой полевой укладки промедолом, и полез шаромыжиться по заснеженным холмам битого кирпича, треснувшего бетона и хрустких балочных перекрытий. То ли под завалами плакали уцелевшие, то ли выли поисковые собаки, то ли всё это причудилось Левону Аршаковичу, но…
Гарик отчетливо видел в свете прожекторов, как отец расшвыривает обломки по сторонам; спасатели-иностранцы курили около палаток и судачили: остановить ли сбесившегося армянина или дать ему выдохнутся. Итогом полуночных беснований явились перелом пяточной и подколенной костей и эвакуация в близлежащий населённый пункт. Кочарян упирался и качал права ради того, чтоб его лечили в Москве, но кто бы его слушал!
Тем временем дома был развернут перевалочный пункт для беженцев из Сумгаита, то есть нарининых родственников. Впрочем, эта армяно-азербайджанская орава сослужила Кочарянам службу присмотра для Стеллы и Гарика, который потом всё равно был выпихнут отцом на сессию. Место сиделки при Левоне заняла Наринэ.
По возвращении домой Кочарян обнаружил пренеприятнейший факт — Гарик самовольно перешел на отделение травматологии.
Весь интерес к сыну моментально пропал и переключился на удовлетворение прихотей дочери. Стелла, в честь рождения которой отцу была вручена памятная трость с массивной орлиной головой, только инициировала ситуации, чтобы оная трость опускалась на плечи Гарика. После поездки в Спитак у Кочаряна-старшего испортился характер, горе его невероятно озлобило. Ещё не дожидаясь его выхода с инвалидности, его заместитель и главный хозяйственник Гурген Ашотыч подсуетился уложить начальника «отдохнуть» в Кризисное отделение Всесоюзного суицидологического центра. Только вот незадача: им заведовала баба, по национальности ничем не отличавшаяся от Нары. Что, естественно, благодушия ему не добавило. Ну, терпеть не мог он азербайджанских армян, что поделать, Нарины родственники достали.

* * *
Звонки по душу Гарика раздавались ещё в течение трёх дней. Букин забил тревогу первым, как только время пересекло указанный срок. Да и сам Левон Аршакович начинал беспокоиться, хотя старался не подавать виду.
Подавать заявление на розыск он поехал с Серёжей, даже не столько по причине известного постановления о необходимости сопровождения на опознании, но по большей части именно ввиду чрезвычайной оторванности от реалий сыновней жизни.
* 4 *
Лейтенант выложил перед Кочаряном несколько комплектов обрезков одежды.
— У нас тут три трупа. Посмотрите? Просто формальность.
Левон Аршакович сухо поджал губы и кликнул Сережу. Букин подошел к столу и взглянул на обрезки. Кочарян принял самый надменный вид, опираясь на клювастую трость.
— Это Гарик, — с тусклым выдохом Букин ткнул вытянутым пальцем в один из комплектов.
— Тогда переходим к опознанию тела, — скучно плёл лейтенант. Кочарян свирепо зыркнул на Букина, но милиционер вяло перебил: — Не положено. Сопровождающих попрошу остаться.
Букин попятился к двери и встал около кадки с пальмой.
Кочарян с той же пристывшей маской гнева на лице (с некоторых пор он вообще подменял гневом любое волнение), но с тревогой в глазах уставился на монитор, услужливо включенный милиционером. Видеоархив тел для опознания. Сначала общий план фигуры, потом детализация. Ничего особенного, анатомический театр а-ля лаба по общей анатомии. Вскрытие. Азы патанатомии… Мужская рука. Татуировка. Сокол, несущий в когтях лучащийся шар солнца. Дальше была грудь, лицо с исполосованным лбом, но это уже неважно. Трость выскользнула из рук, попутно клюнув в бедро своей рукояткой… Кочарян подался вперёд, сжал кулаки. Вот-вот набросится на бедного лейтенанта:
— Сволочи! Я же просил, чтобы не делали вскрытия! Я врач, я знаю, как это делается, я против…
Серёжа понял, о чем он — Гарик потихоньку научил его языку своей исторической родины. Букин был учеником понятливым и быстро перехватил науку друга, так что полопотать по-армянски он умел; обычно они переговаривались по рации на дежурстве, когда хотели скрыть от окружающих (пострадавших!) содержание своих бесед. Впрочем, когда они разбирали обрушившуюся крышу на Басманке, Букин был едва ли не вторым переводчиком-армяноведом после Гарика, помогая допрашивать бредящих от боли и ужаса пострадальцев из Аястана.
Серёжа подступил сзади и твердо обхватил Кочаряна за плечи, придавливая его к стулу.
— Камац, Левон Аршаки, камац… Хангстацек… — негромко проговорил он почти что ему на ухо. — Болор лав линелу…[4]
Букин просто собирал слова, что называется, вокруг задницы, разговаривая с расстроенным дядькой, как с ребенком.
— Тазепама или корвалола дать? — Лейтенант был абсолютно безучастен к происходящему, но лишние обмороки ему были тут не нужны.
* 5 *
Наряд вызвали на улицу Добролюбова в общагу Литинститута, на обрушение крыши. Взрывом бытового газа это быть не могло — обошлось бы осколочными ранениями полуночных куховаров да легонькой ходынкой-душиловкой на лестнице. Ну, знамо дело, угарный газ да из окна бы кто сиганул, как то при недавнем пожаре в общаге РУДН.
Тут, скорее, была вина строителей да прогнившие чердачные перекрытия. Хорошо ещё, обвалился только один этаж.
Полуголые юнцы и юницы холодрыжились у крыльца, комендант и охрана сволочились в оцеплении здания.
— …пол-восьмой этаж сорвало…
— …а хули, китайцам-то. Вускоглази бисовы… Куда прёшь!..
Букин и Гарик заволокли собаку в холл, но она мгновенно расчихалась. Пришлось оставить Арачин коменданту:
— Ну вот, не успели войти, уже занюхалась.
Уныло потащились по лестнице, держа наготове маски.
— И пожар… — убито констатировал Букин.
— И мороженого накушаемся… — вторил Гарик, намекая на столь обожаемую Артурцом примету и ритуал после извлечения трупа.
— Точно, досмеялись до вызова.
— Расчет запроси, балбес…
Вот так, с прибаутками, они и добрались до завалов. Крыло на стороне кухонь, естественно, полыхало, дымило, но все, что могло рвануть, уже рвануло, и нового каскада взрывов ничто вроде бы не предвещало. Ломанулись в задымление — обгорельцы да угорельцы, притом хорошо раздавленные. Возгорание погасить не удалось, попшикали огнетушителем, зато хоть пожарный расчет дождались.
— А, муде, нахрен только пузырились, — утирался Букин.
В другом конце коридора завизжал девичий голосок:
— А-а-а-а, уйди, сука!..
В ответ залаяла Арачин.
— Хм, в пекло такое? — недоумённо оглянулся Гарик и побрёл на звук.
Через покоробившуюся притолоку номера (а, теперь уже без разницы, какого именно!) он увидел, что овчарка усердно лижет физиономию пострадалицы, а та с тем же усердием колотит свою мохнатую спасительницу по ушастой башке. Сука только мотала ушами, стряхивая слабосильные кулачки, дружелюбно бурчала, но процесса не прекращала, периодически отвлекаясь чихнуть. Гарик улыбнулся, но собаку оттащил:
— Ара, ми ара! [5] — потом со строгостью обратился к девушке, едва скрывая смех: — А вот товарищ Есенин «и зверьё, как братьев наших меньших, никогда не бил по голове».
— Есин [6]. — машинально поправила девушка. Зрачки полузакрытых глаз поползли вверх.
Гарик ущипнул её за лицо:
— Не спи, будешь мне помогать.
Кажется, только сейчас она разглядела спаса и завизжала:
— Ты армянин?! Уйди от меня, ты в Аляху веруешь!!!
Так легко определить нацию на вид она не могла, если бы могла отличить именно армянина среди прочих кавказских национальностей, то она бы знала его истинную веру. А так, скорее всего, боится своей или чужой выдумки, принимая за пугающих её армян всех без разбору.
— Враки. В Христа. — Гарику для убедительности пришлось выудить из-за шиворота крестик. Фонариком подсветил.
— А родители не против?
— Нет… И прадедушка, — Гарик пожалел, что не дал ей уплыть в забытьё. Рявкнул: — Да все мы, блин, в Христа веруем! Полторы тыщи лет! Ясно?!
Опешившая посрадалица замолкла.
Гарик плюхнулся на задницу. Соединился по рации с Букиным:
— Собака встала на плиту, подставляя морду под руки.
— Хули мне ещё делать нечего! — разразилась рация. — С погремушкой спляши! Вот, бля, ясельки раздавило! Вколи ей галоперидол, чтоб не мучилась.
Букин отрубил связь.
— Вишь, напарник какой? — Гарик обреченно приподнял рацию, давая понять, что общение с ним неизбежно. — Девочка, мужайся: я врач. Мне ещё придётся тебя осматривать.
Пострадалица заревела. Пришлось спустить собаку:
— Чеши её.
Гарик достал фонендоскоп и стал настойчиво раздевать девушку до пояса, задрав лифчик без труда одними большими пальцами, чтобы прослушать, нет ли пневмоторакса, чего в первую очередь требовали мнастырные скорочи, не дожидаясь, пока извлекут пациента полностью. Так же настойчиво, но очень нежно прощупал живот на тупые травмы, простукал сердце. Девушка покраснела. Гарик покраснел в ответ, что вогнал ее в краску. Приказание чесать собаку отменил и, выпростав руку девушки из рукава, начал измерять давление, держа расправленную кисть в своей руке и от усердия слуха сложив губки бантиком. От того же усердия глаза его смотрели в точку, приобретя вид помутившихся влюблённо поглупевших очей. Кисть была прохладная, давление низкое. Кордиамин в вену надо.
Потом абдомен, нет ли разрывов внутренних органов. Вроде не держится ни за что, но компрессию необходимо все-таки исключить. Разрыва селезенки быть не может, «селезень» рвется при ударе, но ведь на нее же упало перекрытие. Девочка все-таки, там в животе всякое нежное и таинственное есть. Для анатома ничего интересного, но для мужчины непостижимое. Потом конечности на патологическую подвижность и позиционное сдавление.
— Когда балка рухнула?
— Не знаю, мы спали, а потом грохот.
Ага, полусуток еще не прошло. Позиционное где-то с десяти часов начинается. Тут оперативно вызвали. Разбросал мусор завала, освободил ноги. Ах, не даёт. Ну да, по ногам же ползаю руками, по эрогенным зонам. Был бы бабой, она бы, интересно, тоже бы так же кочевряжилась? Ну да как саудовская девица, право слово. Не то, что обычные бляди со своей гиперсексуальностью на него вешаются. Только это не эротика, а так, рефлексы одни, вроде бурчания голодного живота при виде еды.
— Ну все, закончил. Одевайся, только локоть освободи для укола.
Полез в укладку, достал карточку, спросил, как зовут, она ответила: «Лиза Шошина», – быстро пописал, надел стерильные перчатки и уколол.
— А что написано у тебя на руке? — спросила девушка, смущенно и торопливо одеваясь. Видимо, чтобы разрядить обстановку обоюдного смущения.
— Базе, просто сокол.
— А как тебя зовут?
— Гарик. Габриэль Кочарян. А это Букин.
Да, сбоку подходил Серега, таща жесткие пластиковые носилки перекладывать девушку. Перетащив умолкшую пострадалицу до скорой, на этом они и попрощались. Остальные в разрушенной комнатке были уже трупами. Просто извлекать и вытаскивать в мешках, без всяких умопомрачительных сцен. Спасатели, в чей отряд входил и наш Сокол-врачеватель, занимались своей обычной работой.
* 6 *
В больнице Лизу продержали дней пять, прокапали капельницы, потому как сдавление в лёгкой форме у неё всё же обнаружили и подрезали измененные сдавлением икроножные мышцы. После выписки она сразу же принялась обзванивать подруг по общежитию Литинститута, куда она так неудачно сходила в гости. Нашлась только Маша Бурмистрова, которая сказала, что Маша Головина в больнице, а Тамара Шония и Таня Ежова погибли. Лиза поспешила положить трубку. Девчата стояли в глазах живые. Неужели она никогда больше не услышит тамаркиных глупостей вроде той, на которую она возмущалась больше всего: «Когда у тебя будет парень, ты скажи ему, что он тебе как брат, а если он подарит тебе кольцо, то скажи ему Я ТЕБЯ ЛЮБЛЮ.» Это было настолько инфантильно и потребительски, что Лиза готова была голыми руками удавить товарку; но теперь, когда смерть отобрала её, она готова была простить ей все. А может, всё-таки Тамарико жива, просто в коме в реанимации, что ее сначала спасают, а выяснять личность будут потом… Так же, как и серьёзную заучку Танюшку. Может, Машка врет и просто так жестоко выбрала удобный случай их поссорить? Её, Лизу, как чужую, заносчивую и зажравшуюся москвичку, которую надо ненавидеть, и свою, видимо, не сильно умную и любимую соседку из Грузии. И при этом на самом деле кроткая и подавленная девочка, отдававшая всю себя аспирантуре и стихам с рисунками. И дружившая не с теми, с кем полезно, а с кем приятно. Вот с такими же хоть территориально ущербными приезжими. И ведь сидела она с ними до закрытия общаги каждый раз, а тут даже на вписке ночевать осталась через коменданта.
А ей срочно нужно было поговорить с ними, с девочками. Она чувствовала, что влюбляется, потому что он снился ей, и она просыпалась расстроенной, всеми силами борясь с подступающим чувством. Предыдущая любовь, Палевич, был хотя бы насквозь русским, а вынести инородство Гарика она не могла. Она всегда ужасно злилась, что приезжие с Кавказа домогаются русских женщин, и если бы Гарика не залило краской, то и сугубо медицинскую процедуру, произведённую с необычайной для того нежностью, сочла бы домогательством. Не то чтобы ей не понравилось. Прикосновения были приятными, но незнакомец! Да еще кавказец! Это претило ей. Если уж позволить кому-то до нее дотронуться, то этот кто-то должен быть русским, своим, родным, любимым… Но её притягивало перебирать эти воспоминания снова и снова, хотелось поделиться ими с кем-нибудь и услышать из чужих уст, любовь это или нет. Потому как позволить себе эту пришедшую любовь она могла, только если эта якобы «выдуманная» любовь начала бы приносить плоды сублимации, как в случае недоступного Палевича. Ради чего она, собственно, корячилась в аспирантуре, — ради того, чтобы ментально соединиться с Палевичем, «превратиться» в него и занять его духовное место. Лизе казалось, что любовь — обычная, со встречами, поцелуями, общением, — это что-то запредельно нереальное, и она была не готова, не готова… Но любовь ее наполняла. Ей хотелось быть ближе к объекту страсти, хотелось поглотить его, почувствовать всю глубину его души, оттенки личности. Лиза жаждала обладать, но ничего не хотела отдавать взамен. Но ведь можно «поглотить» любимого и по-другому. Например, если стать им, взрастить внутри себя его образ, который всегда будет рядом, который не уйдет и не предаст, который не будет ее трогать обжигающими чужими пальцами… Достаточно лишь иногда видеть его.
Это была любовь-погоня, а не любовь-обладание. Ведь, например, Палевич был старше на нереальные двадцать лет, и воссоединиться с ним было реально только в чувствах и воображении. Примерно так же, как удаётся собаке укусить собственный хвост, бегая за ним волчком. Лишь улегшись клубком и обложившись хвостом вокруг себя, она достигнет цели, но тогда укус окажется фатально болезненным. Смысл этой собачьей притчи в том, что погоня в большинстве случаев слаще обладания. И погоня за Палевичем приносила плоды, связанные с житейскими выгодами. Например, кандидатскую доплату на будущей работе на НПО, шефе института. Если у нее не получалось быть с любимым в обычном смысле, она все равно могла что-то получить от этой любви.
А что мог дать Гарик? Как любить молодого и красивого, но незнакомого? Даже говорящего с напарником и наверняка думающего на другом языке. Ну как без языка любить? Самое главное в человеке — характер, а как узнать характер без слов? Конечно, никто о себе правду не расскажет, хотя бы потому, что заблуждается, но… Поведение лучше раскрывается через рассуждение. А ведь когда-нибудь придётся и сексом заниматься, а как договариваться в постели о последующих действиях или об отказе от секса по календарно-контрацептивным причинам?
Хотя напарник совсем русский, а по-армянски говорит. Мне бы так, думалось Лизе. Точно! Говорят, в успешную личность надо превратиться… Поэтому ей надо было превратиться в Палевича. Чтобы «превратиться» в Гарика, нужно выучить армянский. Надо искать курсы, и желательно бесплатные. А то брать у родителей как-то… Не зря же аспирантура и труд на кафедре.
Только девушку сжирала всепоглощающая ревность к армянам; то, что Гарик принадлежал к чужому народу, такой инородный-инородный и от этого противный и опасный — сводило с ума. Тамарка была родная, своя в доску и привычная грузинка, как тёплый и радушный дядька Дарчиашвили из деканата. Они оба были привычными и дружественными оттого, что их уклад жизни был известен ей хоть по тому же фильму «Мимино». Да, Сокол. Базе, как сказал Гарик. Опять сокол, везде одни соколы. И пугающие и таинственные армяне с самыми нелепыми и парадоксальными именами на всей территории бывшего СССР. Чего стоит один дантист Жан Романович. Ведь не Вано, не Оганнез, а именно Жан. Армян-врачей много. Значит, армянский можно выгодно применить в общении с врачами. Поздравь врача на его родном и получи бонус в виде лучшего к себе отношения, вроде того, как в билингвальных семьях попроси у родителя на его языке и получи игрушку в подарок.
Но раз армяне –ихристиане, значит, можно любить и армянина.
Машка выручила её, но упрашивать её пришлось долго. Даже пообещать помощь в виде обедов у себя дома и хранения сумки шмоток. Может, по деньгам и не столь выгодно, но ушлая Бурмистрова могла раскопать многое, несмотря на то, что была значительно младше. К тому же, на эти обеды покупались бесценные часы дружбы.
* 7 *
Наринэ приехала из арцахского городка в Москву, поступать в Гнесинку, но провалилась на экзаменах. Первое время она не могла оторваться от московской родни, у которой было пианино, но родители вскоре перестали присылать ей деньги, и алчные родственники её выставили. Ей пришлось искать работу с общежитием, но такое место было только в роддоме. Кроме как санитаркой ей было некем устроиться. Практически сразу она попрощалась и с репетитором, и с мыслью о поступлении, но молодость не может без мечты, и новая идея пришла сама собой. Надо научиться лечить детишек, они такие крохи, такие славные! И Нара стала искать в школе рабочей молодёжи преподавателя химии и готовиться к поступлению в сестринское училище на педиатрическую специальность. В школе ей отказали, поскольку аттестат у неё был о полном среднем образовании. Тогда она решила искать помощи у молодых врачей. Чтобы лучше понимать предполагаемое изученное, она остановила выбор на Левоне Кочаряне.
Как-то незаметно занятия перешли на уровень ласк и целомудренного, но властного тыканья пальцами. Дальше она не позволяла без женитьбы, возмущаясь всеми своими слабыми силёнками. Левон не смог устоять перед завораживающей покорностью Нары и честно позвал замуж. Зато он станет главой семьи! А ходить етить баб на дежурствах ему никто не запретит. После помолвки на просьбы помочь ей с поступить в медучилище он отвечал отказом:
— Нечего бабе в медицине делать! Дежурства ночные на здоровье скверно сказываются.
— А как же детей лечить?
— Родишь нам детей, вот и лечи их хоть всю жизнь!
— Ну я должна же что-то закончить?
— Кулинарный техникум. Для дома полезно.
— Но вон нашим поварихам как тяжело работать!
— Не будешь ты работать, будешь дома сидеть.
Дома так дома, главное, что с любимым рядом. Чтобы Нару не засудили за тунеядство, трудовую он отнес к себе в больницу, и по ней работала чужая девка из любовниц Левона, совмещая сестринскую и санитарную ставку. Негигиенично, зато выгодно.
Нара же терпела всё даже больше, чем, казалось бы, положено армянке. Она считала, что Лёва без неё пропадёт. И когда он услал её в Спитак и прочее Лори, где-то там в районе едва ли не Санаина, отдыхать на природе и рожать первенца, она беспрекословно поехала. Всю беременность она не виделась с мужем, но совсем перед её родами он взял неиспользованную часть отпуска и приехал с чемоданчиком принимать первенца. Родился мальчик, которого нарекли в честь архангела Гавриила. В Лори он с матерью прожил до трехлетия, пока не заговорил. Разумеется, первые его слова были на армянском языке. Левон торжествовал. Воспитанием он занимался сам, и врачебной проработки ради он сочинил авторскую сказку про сокола-лекаря, который выхаживал раненое турецкими головорезами Солнце. Солнце упало на землю, а соколиха повесила на небо глиняную лепешку, чтоб та светила вместо солнца во время непроглядной ночи, на протяжении которой болели и умирали люди. В общем, жутковатая сказочка, но Гарик слушал спокойно. И за здоровьем сына отец следил по-своему, отучал кусочничать, потому что ребёнок мало играл, но постоянно ел. Кормили Гарика по часам. В четыре его отдали в садик, который он не любил, постоянно плакал и болел. Тогда, игнорируя психосоматическую природу хвори, оставил сына учиться русскому языку, продолжая разговаривать с ним дома по-армянски, ибо диаспора что в РСФСР, что в АзССР, что по всему миру первым делом теряла язык. А посекретничать хотелось бы. Тем более что у Гарика родилась сестренка, целиком и полностью отданная на откуп Нарине. Та назвала её в традициях азербайджанских Стеллой и занималась её воспитанием сама, без участия мужа. Гарик пошел в школу, но отводить его и приводить отец не разрешал. Большой уже, должен сам. У Наринэ была идея отдать его на продлёнку, чтобы малышка Стелла не мешала ему учить уроки, но нет, Левон как нарочно противоречил жене. Она стала ему надоедать, если честно. Зря, наверное, поженились. Или бесило присутствие новорождённой девочки, которых на работе он видел пачками. Но то дело извлечь из родовых путей ребенка, дождаться, что он закричит и тут же отдать акушерке, которая отнесёт на осмотр к микропедиатру… А круглосуточное мяуканье младенца на дому, за которое никто не даст ни шоколадных конфет, ни коньяку — другое. Ладно бы второй мальчик. А то так, бесполезное существо. Как говориться, что сказала женщина, не имеет значения. Наринэ возражала:
— Ну посмотри, какая она маленькая, хорошенькая. Какая у нее головёнка пушистенькая, так бы и целовала.
Правильно, Гарик рос до трех лет в отдалении от отца, а потому Левон просто не знал, как обращаться с младенцами. Он захотел развода, но жена не поддавалась на это, жалея Левона. Дескать, он без меня пропадет, рассудила она. Хотя почти всегда и во всем зависела от него больше, чем полагается армянке. Он был настоящим армянским мужчиной, который будет сидеть у кухонного крана и воды не попьёт, пока ему не нальют. Впрочем, что у русских, что у армян — без матери и дом сирота.
Этим она утешала себя, пока росли Гарик и Стелла. Причем росли весьма причудливо: Гарик, как школьник, должен был гулять один, но он, вопреки всеобщему мальчишескому рвению к самостоятельности, завидовал детям, которые гуляли с родителями. И, приходя с прогулок с продлёнщиками позже условленного часа, не получал обеда. И оставался голодным до самого вечера. И завидовал малютке Стелле, которая могла есть, когда ей вздумается. Впрочем, когда ей исполнилось три, её тоже посадили на диету. И на редких семейных прогулках, которые Гарик очень просил и получал в виде поощрения, отец запрещал девочке бегать по траве, мотивируя это тем, что там собачьи какашки. А Гарик рассматривал гуляющих собак, думая о том, как же здорово водить на поводке собаку. Однажды без отца он выпросил у совершенно чужих людей не только погладить пса, но и поводить его на веревочке. Небольшой, размером с Белку или Стрелку, пёс протащил худенького мальчишку по земле, испачкав ему новые заграничные джинсы. Что уж было дома!
* 8 *
А еще у Гарика в отряде был спас, интернетчик и фидошник Андрюха под каким-то загадочным и подозрительно немецко-фашистским ником Дирлихт, который был официально признанным клиническом социопатом. Дирлихт вовсе наслаждался созерцанием трупов, особенно расчлененных, после чего бежал трахаться. Также он вел блог «Живой Журнал» и персональную страницу на народ.ру, где выкладывал видозаписи извлечений, сделанные на купленный ради этого огромный цифровой фотоаппарат. Команда уже подумывала переназвать Дирлихта Кальтенбруннером, в честь фашистского деятеля. Все медицински просвещенные знали шутку про крикаин и анестезию по Кальтенбруннеру, то есть вовсе никакого обезболивания. Хорошо еще Дирлихт был просто спасом, а не медиком, а то неизвестно, как бы он лечил пострадальцев. Но Гарик был полной противоположностью Дирлихта. Конечно, стихов он не писал, но много читал и разбирался в искусствах, слушал симфоническую классику с детства, его мать же играла на пианино и Арама Хачатуряна, и Чайковского и европейских классиков. На работе он уставал от смерти и травматических ампутаций конечностей, но это он выбрал сам в институте, а мог бы вот зубы рвать в уютном креслице или в травмопункте сидеть. Хотя они на практике ассистировали медбратьями и в пункте, разнимали покалеченных драчунов, которые по синьке дела, будучи уже с травмой, добивали друг друга. Призерами абсурда были два друга-алкаша, у одного из которых была сломана рука, а у другого — челюсть, и они привели друг друга и сидели такие присмиревшие и трогательно друг о друге заботились.
Но спасателям больше платили, и на эти деньги можно было снимать квартиру отдельно от отца. Разведенная сестра с сыном как-то уживалась в дому с ним, с нее не спрашивали ничего. Она поступила, куда захотела, а именно на программиста, отучилась, познакомилась, с кем захотела… Он, правда, был тоже армянин, но из сильно пьющей семьи, и вскоре после женитьбы запил, как-то очень по-русски, упиваясь до потери дырки от задницы и падая на улице, чего в Армении не увидишь. Ну, пьют там не меньше, но по домам.
Взяла развелась и пришла к маме. Отец пытался строить внука, но он унаследовал его же своенравие вот уже в новом поколении. Гарику дома места не было, и он ушел снимать квартиру на пару с другом Букиным. А уставал от мрачных впечатлений работы на грани профнепригодности. Но некоторые ребята ходили на психологическую разгрузку при поликлинике МЧС, ту, которая принадлежала дочери Шойгу. Гарик туда не шел, не желая портить русское представление о бесстрашных до криминальности горцах-головорезах. Никто не знал о сентиментальности нации, о том, как отцы целуют своих сыновей в волосики и щечки, как бородатые деды челомкаются при встрече, ритуально целуя щетинистые лица друзей. Но это была самая интеллигентная и книжная нация, ходившая в музей рукописей Матенадаран даже на свадьбу, получить благословение от венчальной книги.
При знакомстве Овик Сергеевич спросил, с чем пожаловал пациент, но получил лаконичный ответ как рапорт: я, имярек, пришел сюда, в обычную поликлинику, на психологическую разгрузку.
— …я семидесятого года.
— Так, двадцать семь, значит. У тебя есть друзья?
— Полно и в спасотряде, и в секции скалолазания.
— А девушка?
Гарик пробурчал что-то невнятное и недружелюбное:
— Я долго учился, год назад окончил ординатуру, мне нельзя отвлекаться на любовь. Она потом родит и заставит жениться. А что я?
— Значит, сам врач. Что ж, достучаться до тебя будет проще. Цикл по психиатрии и общую психотерапию помнишь?
— Ну так, что-то разительное отличаю. У меня все пациенты травматики, посттравматическое расстройство у них.
— Ага, а я за вами долечивай? Ну шучу, шучу. А ты с чем пожаловал?
— Я устаю на работе. Всюду смерти и увечья. Раздробленные конечности и тупые травмы живота, позиционные сдавления и ЧМТ.
— Ну и что, я это вижу все сам, только в больницах. Ампутанты, ранения всякие, кровь, бинты и дерьмо. А я хожу и наставляю их на путь к выздоровлению. Понятно, ампутантов жальче всего. Им-то с этим жить. А ты вон какой здоровый, как я.
— Вы помните наше землетрясение?
— Помнить-то я помню, но я не работал ни на нем, ни спасателей не лечил. Я тогда сексопатологом работал, на семейном консультировании.
Собственно, МЧС и образовалось после той катастрофы, которая, как говорили в среде пострадавшего народа, произошла не по геофизическим, а по техногенным причинам: воинственные азербайджанцы взорвали армянскую ракетную базу.
— А ведь там моя родня погибла. Я их с детства любил.
— А часы личной терапии проходил после этого?
— Отец у Амбрумовой лежал, а я так перенес.
— А я ведь там работал потом, но вот открыли поликлинику, и я ушел. Лучше быть первым в Галлии, чем вторым в Риме… А психологическую подготовку прошел?
— Не, только бесконечные инструктажи и тренировки. Меня взяли из нехватки кадров, и сразу в пекло.
— Сколько работаешь?
— Год.
— А в чем твоя усталость выражается? Выгорел, на людей бросаешься? Или страшно тебе что-нибудь?
— Ага. Вот, собаку завел, чтоб перед сном с ней гулять, стресс снимать.
— А секс? Тоже, что ли, с собакой? Знаешь, расслабляет сильно.
— Да я пробовал, как нащупаю матку, так сразу все желание пропадает. До семнадцати лет не успел, гормональный взрыв спокойно пережил, а потом анатомия началась. Да и отец, как узнал, что я хочу стать хирургом, приволок на работу к себе и всякие операции показывал. Кесарево разное, экстирпации там… Не могу. Как увижу уполовиненный труп бабы, так сразу не по себе. Я же знаю, что искать.
— Да, хреновый ты хирург, надо сказать. Может, тебе уйти из медицины катастроф? Из спасотряда? Заняться, скажем, промальпинизмом, раз лазаешь? А не геройствовать?
— Да я привык уже к коллективу, и работа интересная, я же учился на год дольше остальных, когда со стоматфака на лекфак перешел.
— Ну ладно, попробуем.
Овик Сергеевич лечил его на совесть, беседовал с Гариком, учил управлять дыханием, включал Моцарта с гипнотическими внушениями на поднесущей частоте, но раз в полгода получал раздраенного спаса себе. Гарик просто не двигался сам и зависел от психолога. Чего они ни пробовали, даже антидепрессанты в отпуске, когда не нужно было подвергать себя опасности и иметь острую реакцию, ибо таблетки ее серьезно притупляли. Кончилось тем, что психологические сеансы переросли в странную и своеобразную дружбу, с совместным распитием бутылки из врачебного шкафчика и просмотром «веселых картинок»‘ из стола психолога.
— Правда, красивые?
— Ага.
— А ты бы их… того?
Гарик мог лишь прятать эрекцию под курткой.
— Ну, например, анал попробовать там, орал? Ведь телу все равно, с чем трахаться, хоть с надувным дельфином. Все дело в голове, в психологии. А ты поставь, поставь эксперимент с бабой.
* 9 *
Милиционер протянул убитому горем отцу погибшего мобильный телефон с цветным экраном.
— Вот практически все, что мы нашли при… в вещах Гарика. Отдать не могу, улика, но телефоны переписать стоит. Может, вы кого-то знаете.
— Я знаю всех, — подал голос Букин. — Это наши общие друзья, которые ходили к нам на Новый год и просто так, спасатели, спортсмены, их жены и девушки…
— Кто из них был настроен враждебно по отношению к Габриэлю?
— Он был душой компании, находил общий язык со всеми, даже с Дирлихтом.
— А по-русски?
— Андрей… как его… Бутц. Наш чокнутый сослуживец. Социопат.
— А он мог желать смерти?
— Нет, его лично обвинить нельзя, в… тот день он был на вызове. Да и Гарик ехал на базу. На смену Бутцу.
Молодой оперативник вынул из папки бумажку, сложенную вчетверо.
— Это по-армянски написано?
Тут подключился Левон Аршакович. Пробежал глазами, грустно улыбнулся и сунул было ее в карман.
— Нельзя, это вещдок. Вызовем переводчика.
— Нельзя, это личное.
— В вашей ситуации нет ничего личного. Судя по вашему лицу, угроз там не содержится, но может, это приведет к важному свидетелю. Мы обнаружили и идентифицировали входящие звонки с телефонов Елизаветы Шошиной и Марии Бурмистровой. Что вы знаете об этих девушках?
Левон Аршакович и Букин переглянулись. Армянин раздумчиво проговорил:
— Письмо явно любовное, но я до последнего считал сына геем. Получается, он гетеросексуал… был.
— Подождите, он ходил к некоей Эмме раз в месяц, — заторопился Букин. — Но я никогда ее не видел. Наверное, он скрывал личную жизнь даже от меня. Я даже одно время думал, что он говорит о воображаемой подруге, чтобы быть как все, пока не нашел ее телефон в его блокноте. Я не знаю, кто из этих двух девушек Эмма.
— Установить личность автора письма невозможно, принтер не имеет характерных особенностей, как в случае с письменной машинкой. И конверт отсутствует. Возможно, он получил письмо из рук в руки на свидании и носил с собой как сувенир. Придется вызывать обеих.
*
Букин о ней не знал, даже не видел на фотографиях. Сильно обижался, что Гарик не знакомит его со своей девушкой. Иногда подкалывал: «Она что у тебя, еврейка, что ли? Ну, тогда давай, иди к повитухе, она тебе собственноручно обрезание сделает!»
Уж кто-кто, как ни Эмма могла рассказать в подробностях о последних годах жизни Гарика. Кочарян-старший после долгих колебаний набрал номер. Трубка ответила мужским голосом. Левон Аршакович вежливо осведомился:
— Простите, могу я поговорить с Эммой?
— С какой Эммой? Не знаю я никакую Эмму.
Кочарян-старший, не веря своим ушам, перезвонил еще раз — трубка разразилась раздражением с летучим кавказским акцентом:
— Слушай ты, мужик, повнимательнее номер копытом набирай!
«Сам баран!» — подумал Левон Аршакович, но спросил очень вежливо:
— А кто вы ей будете?
— Кому «ей»?
Дальше тянуть не было смысла.
— Это вы дали Гарику этот номер?
— Да.
— Как я могу к вам обращаться?
— Овик Сергеевич.
— А я его отец. Дело в том, что мой сын погиб. И когда выдадут тело, а оно улика, я хотел бы пригласить вас на хогехац. Забыл как по-русски.
— Поминки?
— Да. Я не спрашиваю, кем вы ему приходитесь, но я думаю, что вы важный человек в его жизни, раз он скрывал ваше имя под именем девушки.
— Я его психоаналитик.
— Разве у него были проблемы?
— Это медицинская тайна, которая даже после смерти не может быть раскрыта.
— Кажется, я догадался. Это связано с девушками. А про Машу или Лизу он не рассказывал?
— Про Машу да, про других нет.
— Увы, вас, наверное, вызовут в милицию, если еще не вызвали. Так что ваша тайна превратится в тайну следствия.
— До свидания, я запишу ваш телефон сразу же после разговора.
Левон Аршакович попрощался в ответ, попутно сожалея, что доверял Гарик не родному отцу, а чужому дядьке в белом халате.
* 10 *
Чтобы написать письмо по-армянски, Лиза старательно нагугливала ДК Армении, но такового не оказалось. И ей пришлось идти в Московскую Армянскую общину, где секретарша генерала Арутюнова волынила с переводом нескольких строк неделю. Превозмогая страх перед жуткими головорезами у порога МАО, девушка забрала листок с чудесными буквами, похожими на нежную каракулевую шерстку ягненка. Лизе, конечно, хотелось послушать, как звучит это послание, но секретарша оказалась неразговорчивой. В интернете начинающей армянофилке присоветовали обратиться на курсы армянского языка, что она и сделала. Пока что курсов не было, и она, не жалея карточки модемной связи, гуглила по ночам армянский алфавит и осваивала грамоту, благо что текущий 2006-й был годом культуры Армении в России, и всякого армянского добра в интернете заметно прибавилось. Базе гумарац аревик сер хаснум э. То есть: «Сокол плюс солнце равно любовь».
Лиза не помнила своей памятью землетрясения, но она рванулась читать газеты того декабря, ибо пока что для нее главной трагедией было именно землетрясение, а не геноцид армян в Османской империи. Насмотревшись печальных фотографий, она даже сочинила стих, обыгрывая название родного города своего любимого. Правда, в армянской среде ходили упорные слухи, что землетрясение не было результатом тектонической активности, а явилось следствием взрыва ракетных установок под землей. И что это была диверсия азербайджанцев.
Городишко по имени Белый
Заметает пороша-метель.
С белых гор серебристым снегом
Убирает скупую постель.
Черный камень, раздробленный в клочья,
Разрывает перину зимы.
Мы не видели это воочью,
Но запало в сердца и умы
Это горе, что взять предстояло
На себя, обнимая детей,
И укутать их в одеяло,
Чтобы стало кому-то теплей.
Курсы открылись только осенью, но к тому времени Маша раздобыла ей и телефон, и адрес ее любимого, так что можно было отсылать письмо. Но она медлила, мечтая разыскать его дом и положить письмо в почтовый ящик. Посылать по почте она не рискнула, боясь, что даже заказной конверт потеряется. Также ей втайне хотелось, чтобы сам Габриэль столкнулся с ней в подъезде. Она звонила ему на телефон, и когда он включался, молчала в трубку, обжигая себе нервы его напряженным «Алло». Его терпение лопалось, и он бросал трубку. Основной же способ любви к призраку был язык, гортанный и нежный до невероятного вкуса горячего шоколада. Она быстро делала успехи и обскакивала безъязыких ассимилянтов, которые учились вместе с ней, но не испытывали такого энтузиазма. Но для нее они были уже победой, ибо неразделенная любовь принесла свои плоды в виде новых, несомненно, интеллигентных друзей. И на этом бы ей остановиться, но ее юная душа требовала свиданий или хотя бы подглядывания за объектом. И она рискнула, съездила домой по указанному адресу, где подбросила письмо в ящик, просочившись внутрь под видом разноса газет. Кстати, она столкнулась, как ей показалось, с Машкой Бурмистровой. Окликнула, но та даже не поглядела в ее сторону. Что это было, она обозналась в темноте подъезда с побитыми лампочками?
*
А в это время Гарик готовился к серьезному испытанию, он решил в первый раз побыть с женщиной. И пригласил ту, которая позвонила ему первой. Он купил охапку ноздреватых георгинов, две банки пива и пачку презервативов. Вроде ничего не забыл. Маша пришла по первому его зову в ближайший удобный день, и этот день настал именно сегодня. Открыли пиво, посидели за столом. Маша расплылась и схватила Гарика за гульфик, провоцируя эрекцию, которая чутко и послушно запульсировала под ее прикосновениями. Боясь преждевременного истечения соков, возрастной девственник откинул штаны и белье, горделиво хвалясь возбуждением. Может, в этот раз получится. Его руки скользнули ей под юбку, не встречая сопротивления. Чулки, а дальше ничего нет. Он погладил нежные волосики лобка, тронул набухший бутон плоти, и проскользнул меж кожаных складок во влажную пещеру[Н7]. Совсем на чуть-чуть, чтобы не утыкаться в страшное для себя. Не девственница, но это и к лучшему, не придется ее лишать оной. Вторая рука тянулась к мужскому достоинству по многолетней привычке, но он остановил себя и принялся шарить свободной конечностью в ее декольте. Юная леди всячески помогала ему, расстегивая блузку и лиф. Гарик, трясясь от нетерпения, поглядел на полуобнаженную партнершу и восхитился упругости ее увесистой груди. Погладил и взвесил на ладони. Но тут умные руки хирурга его и подвели, посылая в мозг информацию об инородном теле под молочной железой. Упругий мячик силикона и больше ничего. Где-то должен быть и шрам от вмешательства. И вдруг все кончилось, вплоть до исчезновения эрекции — его захватили визуальные образы операций. Конечно, многим советовали просматривать и вспоминать их во время секса, дабы оттянуть эякуляцию, но сейчас был не тот случай.
Сожалея об испорченном акте любви, мужчина отнял обе руки и подтянул спущенную одежду. Маша, приготовившаяся к сладенькому, разочарованно и ворчливо бросила:
— Евнух!
А он сидел на краю кровати, уткнувшись лицом в ладони, и тяжело дышал, не произнося ни слова.
Маша попросила помощи в одевании – застегнуть лиф, но он остался глух к ее просьбе, сочтя продолжением домогательств. Девушка бросила цветы с пивом и ушла, громко хлопнув входной дверью. Вслед за ней запоздало выскочил Гарик, но она уже скрылась в лифте. Фельдшер допил пиво и выбросил банки вместе с напыщенным веником цветов в мусоропровод.
* 11 *
По горячим следам из камер видеонаблюдения была изъята запись, на которой был запечатлен момент драки; это был обычный кулачный махач без оружия, нехарактерный для «чистильщиков нации». Потом последовал удар в лицо, отчего потерпевший отлетел за границы видимости глазка.
Ориентировка на убийцу ушла в розыск. Видео, конечно, низкокачественное, но фейс тоже характерный, долго не прогуляет. Видимо, тут убой по неосторожности, но набросился он первым. Личная неприязнь?
— Вы можете опознать это лицо? — лейтенант выпытывал, как мог.
Букин его не знал. Через неделю из одного отделения позвонили.
— Майор Деменьев, нашли вашего обормота. Клерк это из офиса, предположительно, неонацист. В вещах найден букридер с «Майн Кампфом» и «Поваренной книгой анархиста».
— Поведение нехарактерное, тащ майор. На виду и сцепились. Вот если бы наш жмурец в электричке оказался, да с ножевыми…
— А ты, юноша, сейчас ещё и обкакаешься со смеху, — ляпанул майор. — Знаешь, как его звать? Рамон Гайлян, из давно обрусевших. Один нос и остался. Это ж надо, нацмен [7] и фашист.
— Может, просто скинхед? Музыку слушает и похулиганивает?
— Забудь. Такие скинхеды были давно, их науськали на идеологию. Это бизнес на крови. Но армянин-националист это интересно. Примерно так же, как если бы он бегал с портретом Талаат-паши.
— А это ещё кто такой?
— Министр внутренних дел Османской империи времен Геноцида.
Допрашивали Гайляна уже в ОВД, где завели дело. Поначалу он ушел в глухую несознанку, молчал и смотрел исподлобья на Коляна. Предъявление видеозаписи, где его фейс четко светился, не помогло сдвинуть дело. Описание выгод при сотрудничестве со следствием тоже плодов не приносило — армянин молчал, как советский разведчик. Лейтенант несколько раз выходил покурить, пытаясь придумать, как расколоть Рамона. Он знал, что кавказцы темпераментны и сгоряча могут проболтаться. Но тут другой случай — парень, очевидно, мстил и считает себя правым, потому молчит. Либо защищает чужой секрет, а верность горцев тоже известна всем.
Вот тебе и первое серьезное дело, служивый. Птичка уже в сетке, но без признания у тебя ни мотива, ни состава толком нет… Как же его колоть?
Колян старался не нарушать закон и следствие вел по правилам, но хотя бы более или менее. Однако сейчас, похоже, настал день, когда придется от правил отступить.
Лейтенант вернулся в здание и позвал рядового по кличке Медикамент[8], который по прошлой профессии был неврологом-мануальщиком и делать больно умел и любил. Боевыми искусствами владели все, но Медикамент был просто садюгой. Хватило пяти минут, чтобы парень размяк.
— Да, я состою в группировке у Бориса Касперовича. Он заставил меня вступить в его группу обманом… Это нацисты, они меня литературой снабжали, пытались мозги промывать, — заверещал помятый Рамоша.
— Касперович? Это что же, еврей, что ли? И каким обманом он тебя туда приволок?
— Да. Он обещал выдать за меня свою дочь. Он ее подо всех подкладывает. Она очень красивая, я тогда не знал, что она шлюха.
— Так что, получается, там и проституция? А отец — сутенер? Мерзость какая.
— Получается. Молодой я был, любил ее сильно. Она такая с виду миленькая, маленькая евреечка, кудри эти, глазища черные…
— А что же ты земляка убил, а, Рамон Рубенович? Из-за еврейской потаскухи? Ты же уже знал, что она такое.
— Сам он убился. Я его пнул, наехать хотел, а он отлетел, и прям башкой. Я хотел его заставить явку сделать, а не согласится — так отомстить…
Что ж, показания совпадают с видеозаписью.
— А что не поделили? Вы же, армяне, друг за друга горой!
— Он Машу изнасиловал, вы проверьте. Она ко мне пришла, вся в слезах, говорит, этот падла ее обманом домой притащил и изнасиловал. Маша мне как сестра, я за нее любого бы порвал.
— Она обращалась в милицию после случившегося?
— Нет, сразу ко мне.
— Так мы ничего не проверим. Она тебе набрехала, а ты поверил. После такого надо на освидетельствование в судмедэкспертизу бежать, а не к горячим друзьям-головорезам. А тебя теперь посодють, Рамоша. На два года, за убийство по неосторожности. А Маше тоже причитается, за организацию убоя, — лейтенант обернулся и велел: — В СИЗО подозреваемого, а дело в прокуратуру. Машу вызвать на допрос. Мы свое сделали.
* 12 *
Проводить в последний путь Габриэля съехалась половина Москвы. Спасатели, врачи да и просто добрые сыны Аястана. Приволокли даже того не то психолога, не то психотерапевта из захолустной поликлиники, которая, по словам Ашотыча, тоже каким-то боком относилась к структуре МЧС. Впрочем, психолог тоже был армянин, только диаспорский, обрусевший. К инициативе Ашотыча Кочарян-старший отнесся с подозрением. На протяжении всей церемонии похорон он недобрым взглядом зыркал на психолога в надвинутой кепке. Тот вел себя тихо, стоял в сторонке, участливо молчал, простужено шмыгал носом и утирал преющие усы. Гроб опустили в могилу. Присутствующие бросили по горсти земли, психолог тоже зачерпнул сырого глинистого месива из самой сердцевины кучи и неловко сбросил в яму:
— Он ко мне стресс снимать приходил… Прощай, Гарик.
Левон Аршакович опешил. «Вот она кто, наша «Эмма»… Ничего, стервец, у отца брать не хотел, даже психолога сам нашел», — шепнул он на ухо жене. Наринэ заплакала.
Для поминок Кочаряны арендовали небольшой ресторанчик, чисто национального пошиба. На хогехац наготовили простой хашламы[9] без овощей и шила-пеляв[10], которые были традиционны у северных армян. Впрочем, чего поесть и выпить было много. Психолог взял и ужрался моментально, налегая на халявные харчи, и подсел к безутешной Стелле.
— Ишь, Ованнес Воскеберан[11] выискался, на чужом горе наживается, — пошли шепотки среди родни.
Овик же не то недопонял, не то пропустил мимо ушей.
— Да, это я, — урчал он на ухо молодой матери. — Я думаю, армянам давно пора сплотиться…
Это было из Довлатова. Но дальше его действия были совсем не интеллигентными, он залез за шиворот бедной сестренке покойного. За что и получил в хрюкальник от бывшего её мужа, который тоже пришёл проститься с бывшим родственником. Далее события развивались стремительно: пьяненький психолог схватил льняную салфетку и, промокая кровавый нос, побежал к машине прятаться. За ним погнались все присутствующие мужчины во главе с основным защитником. Левон Аршакович схватил трость и хромоного поскакал за толпой. Овик шмыгнул в авто, но бывший муж дернул его за шиворот, за что и получил по мошонке.
— Сука!
Психолог захлопнул дверь и вдарил по газам. Но машину обступили вокруг и раскачивали из стороны в сторону. Бывший муж, превозмогая боль, перехватил у бывшего тестя трость и орудовал ею, как ломиком, отрывая бампер…
Вволю поглумившись над старым эротоманом и отпустив авто без бамперов и номеров, люди вернулись в зал, но только безутешный отец заметил, что со стола пропал кувшин Гарика, отлитая на заказ хищная птица с шаром в лапах. Подставка-подсветка осталась на столе, воткнутая в розетку.
— Да он еще и вещь стащил.
*
Лиза шла по улице, прижимая кувшин к груди, а за ней трусила раскоряченная от старости овчарка, волоча за собой поводок.
X
Ты сокол, который кормит людей алой мякотью своего сердца. Этот родник никогда не иссякнет. Ты как свет, что освещает путь во тьме. Ты самое дорогое и ценное, что могло быть в моей жизни. А твое сердце так открыто для людей, что даже когда они пользуются твоей добротой, ты им это прощаешь. Ты так добросердечен, так чист и прекрасен, что от тебя невозможно оторвать глаз. За тобой хочется идти и следовать, ты привлекаешь, как далёкая звезда, и так же сияешь. Защити, Господь, тебя от бед, заклинаю тебя всеми ангелами мира.
P.S. Я люблю тебя и рожу тебе сына.
Конец.
2006 — 2016.
1 — сына, нет!
2 — здравствуйте, до свидания (на литературном языке).
3 — представитель языковой группы, разновидностью которого является азербайджанский.
4 — Тихо, Левон Аршакович, тихо… Успокойтесь. Всё будет хорошо.
5 — Детка, прекрати!
6 — фамилия ректора Литинститута им. М.Горького.
7 — аббревиатура словосочетания «национальное меньшинство», принятое у пожилых или консервативных людей титульной нации; возникло в СССР, а точнее в РСФСР.
8 — согласно анекдоту «медикамент — это бывший врач, ныне работающий во внутренних органах».
9 — суп из солёной телятины. Существует два варианта хашламы: праздничная (с перцем и баклажанами), и поминальная (просто мясо).
10 — в дословном переводе «каша-плов», блюдо из баранины с рисом. Еще означает «путаницу». Спитак и Гавар ест это блюдо на поминки.
11 — Иоанн Златоуст. Овик — сокращенно-ласкательная форма имени Ованнес.

 

 

 

Встреча 5 октября

Итак, мы начинаем новый сезон и возобновляем наши литературные посиделки и обсуждения прозаических (и не только) произведений! 

Первая встреча будет 5 октября. Мы обсудим рассказ Сергея Мельникова «Не задохнуться». 

Обсуждение пройдет в формате онлайн конференции. Ссылка на встречу здесь. Начало в 19-00. Регистрация не требуется. 

До встречи! 

Начало работы лит.кружка «Белкин» в новом учебном сезоне

Коллеги-литераторы! 

Приветствуем всех, кто так или иначе относит себя к нашему лит.кружку.

Начало  встреч и обсуждений запланировано на октябрь. Точную дату вместе со ссылками на текст для обсуждения анонсируем в конце сентября.  Пока по-прежнему будем встречаться в онлайн. Время — среда 19-00 — тоже остается прежним. 

Желающих обсудить свои рассказы и повести, прошу присылать заявки  по почте belkin@belkin-lit.ru  или в комментариях к этому объявлению здесь, а также на странице Белкина в Контакте. 

Не задохнуться

Время падения равно квадратному корню из двойной высоты, делённой на ускорение свободного падения. Плюс-минус незначительная погрешность, связанная с влажностью, высотой над уровнем моря, направлением ветра.

Масса тела и его очертания тоже имеют значение, но этим параметром можно пренебречь. Пятьдесят пять килограмм массы и вполне аэродинамическая форма не внесут серьёзных поправок в результат. Итого две целых тридцать четыре сотых секунды, если округлить. Такая мелочь, мгновение, по сравнению с тем, что уже за спиной и вечностью впереди. Ветер, кстати, довольно сильный. Может изменить траекторию. Хорошо, что параллельно фасаду, а не навстречу. Не хватало влететь к кому-нибудь в окно или зацепиться за бельевые верёвки. Последний вариант добавил бы комизма в ситуацию, а мне этого не хотелось.

Опять порыв. Меня качнуло в сторону, и я раскинул руки, балансируя на краю. Лёгкая куртка захлопала за спиной чёрными крыльями. Ноябрьский ветер со свистом влетел в правое ухо, вылетел из левого, не задев жизненно-важных органов. Мозг давно ссохся и высыпался невесомой пылью. Жалкие остатки интеллекта сползли ниже, в неприспособленное для этого место: сердце. Ровно столько, чтобы ходить, дышать, доносить ложку до рта и страдать. Большего от меня не требовалось.

***

Два месяца назад что-то случилось, что-то совсем непонятное. Кожа, обтягивающая моё сердце, вдруг истончилась, нервные окончания вылезли наружу, начала просачиваться кровь. Горячими струйками она касалась синапсов, они запаниковали, они кричали, что горят в огне, и мозг поверил. Он подумал, что огонь выжег кислород, и я задохнулся. Но это не сразу, сначала я совсем ничего не заметил. Просто расформировали спортшколу и в наш класс пришла новенькая. Я окинул её равнодушным взглядом и опустил глаза обратно под стол, где активно работала моя правая рука, перематывая карандашом кассету.

Потом в плечо воткнулся локоть.

— Димыч, смотри, нравится? — зашептала в ухо Саблина.

Я ещё раз поднял глаза. Да, красивая. Необычно красивая. Смуглая кожа, ямочки на щёчках. Чёрные, ехидные, надменные глаза. Каштановые волосы закручены в небрежную причёску без залитых лаком начёсов. В расстёгнутом вороте голубой, почти мужской рубашки, молочный шоколад над острым белым краешком лифа.

Аннушка, классная, смотрит недобро. Этим летом начала потихоньку отъезжать её крыша. Взрослеющие ученики попали под колпак. Только начинало темнеть, она выходила на охоту. Бродила с блокнотом по паркам, заходила в кафе. Напялив красную повязку, дежурила на дискотеках. И писала, писала на листочках в клеточку, где, кого, с кем и во сколько видела, чем занимались и в каком состоянии находились. На первом классном часу нового учебного года она тыкала длинным бордовым ногтем, в нашу весёлую компанию и шипела:

— Я всё про вас знаю, я по глазам вашим вижу, когда вы начинаете этим заниматься! Похотливые павианы!

А мы сидели и ржали, бравируя своим тайным знанием.

Надо честно сказать: она ни разу не ошиблась. С этого момента никому из нас легко не было, уж она постаралась.

Сейчас Аннушка сверлила новенькую, пялилась в вырез её рубашки, на светло-коричневую загорелую кожу над еле видным краешком лифчика, куда смотрел и я. В глазах учительницы горели костры в них корчилась новенькая, бесстыдно молодая и недопустимо красивая.

— Ну чё, как тебе? — не унималась Саблина.

— А тебе?

— Ну, Ди-им, ну я ж не по девочка-ам. Но ваще красивая, скажи? Такая… М-м-м…

Я ещё раз посмотрел. Любовь с третьего взгляда? Да хрен вам. У меня кассета домоталась, и я воткнул её в плеер.

— Саблина! — рявкнула тут Аннушка. Что «Саблина!» уточнить не успела: зазвенел звонок. Я надел наушники и пошёл из класса, мимо новенькой. Проплывая взглядом изгибы её выжаренной солнцем кожи, споткнулся о насмешливый взгляд глаз из горького шоколада на кусочках льда, втянул в лёгкие её выдох. «Спокойного сна» — подколол меня погибший кумир, и я нажал перемотку. Наверное, в этот момент начались изменения, не предусмотренные подростковой перестройкой организма: сердце разбухло, захлебнулось и начало кровоточить. Саблина, ну какого хрена, а? Всё ж хорошо было…

***

Дома мама с надменно поджатыми губами и телевизор «Электрон-738» со скуластой ряхой в тёмных очках.

— Где был?

— Бродил.

— А, — подбородок покрылся ямками — крайняя степень скепсиса. — С Аннушкой твоей виделась…

«Ландон, гуд бай! У-у-у»

— Зачем?

— Позвонила. Говорит: приходите в школу, если вам небезразлична судьба вашего сына, — мама попыталась изобразить дрожащие интонации Аннушки, но не слишком похоже. Я вздохнул, закинул голову на спинку дивана, чтобы не видеть. Слушать тоже не хотелось, но тут ничего не поделать.

— Пришла, она мне блокнот свой тычет. Говорит: вчера на Ивушке ваш сын зажимался с девушкой, и явно старше его возраста.

Я молчу.

— Я ей сказала: я в личную жизнь своего сына не лезу, и вам не советую.

Я молчу.

— Дим, она не просто так тычет этой книжкой. Она почти прямым текстом говорит, что лишит тебя медали, и пролетишь ты мимо института, как фанера над Парижем.

Я молчу.

— Неужели ты не можешь немного потерпеть? Поступишь в институт и гуляй себе… Тут осталось всего ничего.

Я повернул к ней голову, посмотрел, как на человека, сморозившего несусветную глупость.

— Мам, она больная на всю голову, чего ты её слушаешь?

— Знаешь, нельзя так говорить, она всё-таки твой классный руководитель!

— Она озабоченная маньячка!

— Она о твоём будущем думает больше, чем ты сам!

— Я не знаю о чём она думает, и знать не хочу! — опять, как всегда, подкатило удушье. От этой хрущёвки с четырёхметровой кухней, с пыльным зелёным ковром на стене с прицепленным к нему камчатским крабом. От высасывающих воздух разговоров, из которых торчат обиды на «биологического», как нитки из кресла, в котором она сидит.

— Ну-ну. Сам-то ты подумать не можешь, нечем уже. Верхняя голова отключилась. Как течной сукой потянуло, бежишь, из штанов выпрыгиваешь. Я тоже видела тебя с какой-то курицей с начёсом. Страшная, как моя жизнь.

Я втянул воздух. Где-то под горлом завибрировала ярость. Чтобы не ляпнуть лишнего, я поднялся и вышел из комнаты.

— Какой-то ты неразборчивый! Получше не мог найти? — крикнула она мне в спину. — Такой же ё***ь, как папаша твой! Кобель!

Я аккуратно закрыл за собой дверь, хлопать ей было бы слишком мелодраматично, и упал на кровать. Спасибо, батя, за прощальный подарок: нажал кнопку, и больше не слышны крики из большой комнаты.

«Я хочу быть кочегаром, кочегаром, кочегаром»

Да кем угодно, лишь бы не тут.

Только закрыл глаза, трясёт за плечо маленькая рука. Брат, Витя, девять лет, тридцать один килограмм мелких пакостей. Он меня ненавидит, а я его люблю. Я и маму люблю. Фишка у меня такая: любить без взаимности.

Я глазами спрашиваю: что тебе?

Он показывает: наушники сними.

Не хочу. Просто не хочу. Сниму и услышу снаружи ещё что-то, что слышать мне не надо. К чёрту вас всех, честно. И я машу рукой молча, отворачиваюсь к стене, к тёмно-зелёным обоям с золотыми ромбами, тоскливыми, как вся эта часть моей жизни.

«Вечер наступает медленнее, чем всегда,

Утром ночь затухает, как звезда.

Я начинаю день и конча-аю но-очь.

Два-адца-ать че-еты-ыре-е кру-у-уга-а-а-а про-о-о-о-о-о…»

Батарейки сели, и я заснул, а утром рядом со мной лежал плеер с открытой крышкой. Я сел и зарылся босыми ногами в ворох серпантина из коричневой магнитной ленты. Там же валялись все мои четыре кассеты Sana с выпущенными кишками. Я посмотрел на брата, он выпучил глаза и бросил на пол бабушкины портняжные ножницы. С истошным воплем «Мама, он меня бьёт!» мелкий засранец вылетел из комнаты. Я поднял с пола кассету с карандашной надписью «Кино». Из неё уныло свисали два коротких конца ленты. Малой постарался, чтобы я не смог восстановить свою маленькую фонотеку.

Он вовремя убежал. Стиснув кулаки, я вылетел за ним и наткнулся на маму. Она каменной стеной перегородила вход в комнату, где сидел в кресле мой младший братик и верещал:

«А чего он сам слушает, а мне не даёт? Я его попросил: дай послушать, а он даже наушники не снял!» По его розовым щекам катились слёзы размером со спелый крыжовник. Он орал, запрокинув голову, и всё его лицо сейчас состояло из распахнутого рта и торчащих кверху ноздрей.

— Это что причина его бить? — Мама начала снизу, перейдя к концу короткой фразы на две октавы выше.

— Я его не бил, — попытался защититься я.

— Не бил? — тройное «л» в конце зазвенело металлом. — А это что? Ребёнок рыдает!

— Ребёнок рыдает, потому что этот ребёнок изрезал мне всю плёнку в кассетах!

— Может его убить за это?

— Мама, я не тронул его пальцем!

— Он твой брат!

— Да, мама, он мой брат! — я сорвался на крик. — А я его брат! И я тоже твой сын!

— Не смей повышать на меня голос! — взвилась она.

Я натянул кроссовки и пулей вылетел из дома. Я не хотел хлопать дверью, но сквозняк из подъезда вырвал и припечатал её к косяку вместо меня.

— К чему этот дешёвый театр?! — проорала она мне вслед.

Я бежал по улице и повторял, отмахивая шаги: «И-ди-те-вы-все-к-чёр-ту».

***

У школы я услышал короткий свист и нырнул в кусты. Залез на трубу, перепрыгнув через длинные ноги Тимура. Мы ткнулись кулаками.

— Чё, как?

— С матушкой посрался.

— Чё так?

— Мелкий кассеты изрезал ножницами. Все четыре.

Тимур присвистнул:

— По баксу, по двенадцать… это под полтос выходит. Я б ему голову отвинтил. На хрена башка, если в ней мозгов нет.

— Я его пальцем не тронул. А матушка наехала, что я его бью. Только ему верит.

— Добрый ты. А мне, прикинь, моя предъяву кидает: завязывай, а то уйду.

Я скривился: больная тема.

— А ты чё?

— Ничё, не хрен мне условия ставить. Пусть валит.

— Ты б правда завязывал, а? Видел торчков на районе? Таким же скоро будешь.

Тим спрыгнул с трубы, нагнулся надо мной: длинный, худой, руки в карманы. Страусёнок-переросток.

— Я — не торчок. У меня мозги есть, понял? Я в любой момент завязать могу, просто не хочу. Ты представить себе не можешь, что я вижу, что чувствую, какие мысли мне в голову приходят. Я — хренов гений! У меня мозг работает на все сто, а не на одну десятую, как у остальных! А потом приход заканчивается и мозг гаснет, отключается постепенно. Как лампочки, одна за другой, пока опять не станет темно. И вот я такой же тупой урод, как ты. И с этим надо жить до следующего прихода.

— И чё ты трёшься тогда с таким тупым уродом, как я?

— Потому что я люблю тебя! — завопил он мультяшным голосом и запрыгнул на трубу рядом. — И потому, что остальные ещё тупее и уродливее.

— Тим, ты врёшь себе, ты не сможешь остановиться.

— А я останавливаться не собираюсь. Давай со мной, сдохнем вместе.

— Жить надоело?

— А чё в этой жизни хорошего, а? Я Ирке знаешь, что сказал? Уходи! Уйдёшь — я повешусь! Пусть живёт потом с этим.

— Ты совсем дебил?

Тим махнул рукой, блеснули заклёпки на засаленном кожаном браслете.

— Прикалываешься? На хрен мне из-за какой-то дуры вешаться? Ладно, Димон, на уроки пора. Пошли ко мне после школы, дам тебе одну кассету, пользуйся, пока не разбогатеешь.

Я аж подскочил, затряс его тощие плечи:

— Блиин, Тим, спасибище, человечище!

— Ладно, ладно, — проворчал он со смущённой улыбкой, — развёл гомосятину.

***

Первой была физра. Наши девчонки сбились в стайку, шептались о чём-то, поблескивая глазами на новенькую, а она в стороне делала разминку. Нагибалась, наклонялась, вращала корпусом. Каждое движение её было закончено и совершенно.

— Вот! — торжествующе простёр к ней ладонь физрук. — Спортивная школа! Учитесь, тюфяки! Берите пример с Саши!

Значит, её зовут Саша… Саша легко касалась ладонями асфальтовой дорожки стадиона. Во время наклонов маечка немного задиралась и приоткрывала полоску загорелой кожи с выцветшим еле заметным пушком. А физрук уже делился радостью с нашими девчонками. Девчонки радовались без энтузиазма.

— Смотрите, какой прогиб! — восторженно восклицал он им, тряся рукой в направлении новенькой. Прогиб был великолепен, крутым трамплином он взлетал к обтянутым голубой тканью ягодицам. Девчонки обжигали взглядами «эту фифу из дюсша», но ей было пофиг. А мне нет, и до конца урока я не сводил глаз с новенькой, у которой появилось имя, красивое имя Саша. Не Саня, не Александра, не, упаси кто-нибудь, Шура… Саша.

***

Тихий посвист выдернул меня в кусты. Таким же Ройлотт в «Холмсе» зазывал пёструю ленту на кормёжку. Мне нужно было что-то важнее еды. Мне нужен был шум в наушниках, который с гарантией заглушал бы звук человеческого голоса на повышенных тонах. Бабушкины ножницы в руках братика лишили меня единственного убежища, в котором я мог спрятаться. Тимур уже ждал, серьёзный и неулыбчивый.

— Надо сначала в одно место заскочить.

— Да хоть в десять.

Мы выбрались через дыру в заборе, завернули в частный сектор. У добротного дома за стеной из бута Тим тормознул:

— Постой тут, ладно? Не фиг тебе там светиться. Две минуты.

Он завернул за угол и скоро вернулся с какой-то бутылкой, завёрнутой в газету.

— Чё это? — спросил я.

— Много будешь знать скоро состаришься, — огрызнулся Тим.

Я не стал настаивать. Мы перебежали дорогу перед жёлтым носом троллейбуса, завернули во двор, завешенный бельём.

Тим жил в старой двухэтажке, каких много в нашем городе. Строили их пленные немцы после войны, восстанавливая полностью разрушенный город. Сами разваляли, сами отстроили, всё справедливо. В подъезде пахло краской и жаренной рыбой. Мы взлетели на второй этаж. Не выпуская свёртка из-под мышки, Тим открыл дверь. Поставил бутылку на тумбочку в прихожей, бросил:

— Я сейчас.

Пока он рылся где-то у себя в комнате, я развернул газету, и сразу увидел цифры 646 на этикетке.

— Тим, ну ё моё, а?! — крикнул я вглубь квартиры.

Он высунулся из комнаты, посмотрел на моё недовольное лицо, на развёрнутую бутыль.

— Не тошни, ладно? — скривился он. — Будешь пробовать? Нет? До свиданья.

Тим сунул мне в руку кассету.

— На! Там какая-то фигня записана типа Ласкового мая. Можешь стереть. Сходи в звукозапись, запиши что хочешь. Всё, давай, увидимся.

— Слышь, Тимур… А если я соглашусь, начну с тобой ширяться, сторчусь из-за тебя, тебе как, нормально будет? Совесть не замучает?

— С чего бы? — рассмеялся он. — Я не заставляю, я предлагаю. Соглашаться или нет — дело твоё. Нравится тебе тупарём по жизни быть — будь, я-то чё?

— Ладно, — махнул я ему, — пойду тупенький, пока ты в гения не превратился. Слышь, а ты, как умные мысли в голову полезут, в тетрадку их записывай, потом почитаем. А то обидно: все твои гениальные озарения пропадают впустую.

Тим воздел перст к оклеенному пенопластом потолку:

— А это идея. Ща, найду тетрадку. Видишь, не такой ты и тупенький. Всё, вали, у меня времени мало. Давай, пока.

Он вытолкал меня в подъезд и захлопнул дверь. Выкинул в облако подгоревших пескарей и пентафталевой краски. За соседней дверью женский голос визгливо вопил:

— Как ты меня достал, алкаш проклятый!

И невнятное бормотание в ответ, временами взрыкивающее, и сразу за этим женский голос взлетал ещё выше. Сверху слишком бодрым шагом промчался дед, сверкнул золотой коронкой. Над майкой-алкоголичкой вьются седые волосы. Пробежал вниз по ступеням, стуча заскорузлыми пятками по стоптанным тапкам. Хлопнула дверь ниже. Угрюмая тётка выставила ведро с арбузными корками в подъезд и спряталась обратно. Стая дрозофил встревоженно взвилась и вернулась к трапезе. Из ведра несло кислым с тухлым. Этот с рыбалки пришёл, те арбуз не доели, тот рыгает вчерашней водярой и за новой мчится, аромат обновить, и во всём этом смраде ни грамма кислорода. Я натянул наушники, вжал тугую кнопку.

«Я люблю вас, де-е-евачки. Я люблю вас, ма-а-альчики

Как жаль, что в этот вечер звёздный тает снег»

Ну твою ж мать, хорошо хоть в наушниках. Надо срочно записать что-то нормальное.

Хватая ртом воздух, я вылетел из подъезда и столкнулся с тем же дедом. Он бежал обратно бодрой иноходью опытного физкультурника. В правой руке бутылка «Русской», в левой батон.

— А? — потряс он бутылкой в воздухе, мигая правым глазом.

А что «а»? Порадоваться? Выпить с ним? Как же хочется куда-то на север, в мороз, уничтожающий все запахи. Вдыхать свежий студёный воздух, в котором чистый снег и кислород, и ничего больше. И чтоб ни души вокруг, только я и белизна до горизонта. Но вокруг залитый солнцем южный двор, бельё пахнет «Новостью», от загончика с курями тянет помётом, из зелёного ящика «для пищевых отходов» — тухлятиной, с Толстого бензином и пылью. И я бегу отсюда почти на панике. Я хочу воздуха, чистого, не вонючего, а его нету, закончился весь в городе, если и был когда-то.

«Но не растает свет от ваших глаз, и нет

желаний скучных, будем вместе много лет»

Надрывается гнусавый голос в моих наушниках. «Нау» запишу, пока мозги из ушей не вытекли.

***

«У меня есть рислинг

и тока-ай,

новые пластинки,

семьдесят седьмой Акай»

Я лежал на боку, на покрывале из чего-то, что, кажется, называется габардином, носом упираясь в стенку, в старые тёмно-зелёные обои, втягивал запах бумаги и картофельного клейстера. Два угла в этой комнате располосованы на высоту до метра. Я часто там стоял, наказанный, уткнувшись носом в эти обои, и детским ногтем протыкал их там, где в самом углу за ними была пустота. В эти же обои я утыкался лбом и носом четыре года назад, когда запачкался. Всю жизнь был чистым, а стал грязным, мылся два раза в день, чтобы ничем не пахнуть, яростно оттирал свои трусы и носки, чтобы никто не заметил моей грязи, тщательно ополаскивал ванну и раковину, чтобы никакие мыльные следы не напомнили обо мне. Но грязь попала внутрь, забила дыхательные пути, и я начал задыхаться.

После развода с отчимом мама искала себя. В процессе поисков всплывали разные люди.

Фермер, разводивший коз, с коричневой кожей и глазами алкаша в завязке.

Хромой красавчик с работы, которого мамины подруги называли Жоффреем и алчно закатывали подведённые стрелками глаза.

Ещё один был, хороший дядька, высокий и богатый, который никогда не лез под кожу… хорошо помню его грустные семитские глаза, когда мама указала ему на дверь.

По этому последнему пути прошли они все, и очень быстро. Никто надолго не задержался.

А ещё был московский мент. Невысокий, коренастый, с кривыми ногами, о них многозначительно хмыкала мамина подруга. Он приходил с пистолетом, хотя вроде как их должны сдавать, когда не на службе. Пистолет — это первое, что он мне дал подержать. Выдернул обойму, проверил ствол, потом протянул мне. Я взял его и чуть не уронил: он оказался неожиданно тяжёлым.

— Ну как?

Я закивал головой:

— Кру-уто!

Круто, конечно, за двенадцать лет своей жизни я таких игрушек в руках не держал.

— Научить тебя целиться?

Смысл спрашивать? Он встал за мной на одно колено, сжал мою руку на рукояти. Сюда смотри, с этим совмещай. Всё ясно-понятно. Его щетина колола мою щёку, на которой щетина появится не скоро. Я тогда подумал: может, всё срастётся, и у меня появится отец наконец, и будет у нас счастливая семья с довольной мамой, которая больше никогда не будет ни орать, ни цедить сквозь зубы.

Вечером он пришёл ко мне, сел на край кресла-кровати. Что-то рассказывал про Москву, свою квартиру, коллекцию холодного оружия, изъятого у преступников. Пистолет в кобуре лежал рядом на табуретке. Рассказывая, он хлопал меня по колену, потом перебрался на бедро, потом соскользнул на внутреннюю сторону. В комнату заглянула мама:

— О чём вы тут шушукаетесь? — спросила она.

— Это наши, мужские разговоры, правда? — подмигнул он мне, а я был настолько парализован страхом, что даже кивнуть не мог. Мама ушла, а его рука жирным пауком скользнула мне в трусы, и я просто перестал дышать. Жалкий мелкий трус, я даже не пытался сопротивляться. Он уехал через неделю, я остался.

За эту неделю я разучился дышать и стал часто мыться. Я думал рассказать маме, но просто посмотрел ей в глаза и заткнулся навсегда. Когда там отражается он — там тепло и весело, когда я — хрустит подмёрзший наст. Я промолчал.

И с тех пор в моей крови трупный яд. Чёрные струйки расплываются, но не смешиваются, как бы сердце не пыталось их разбултыхать, как бы ни процеживала кровь селезёнка. Грязь покрывает меня снаружи, грязь внутри, грязь облепила моё горло, и через него с трудом, со свистом еле проходит воздух. И я тру кожу мочалкой, полощу горло тёплой водой, а отмыться не получается. Я ходячий труп, гул, во мне уже есть мертвечина, и когда я это понял, я подумал: а почему не завершить начатое, к чему тянуть?

«Это так просто: сочинять песни.

Но я уже не хочу быть поэтом, но я уже не хочу.»

***

Саша была чистой. Её волосы не хрустели липким лаком, она не накрывала окружающих плотным облаком поддельного пуазона. Девочки собирались в стайку, смешивали свои атмосферы, состоящие из удушливых запахов духов, лака «Прелесть», польской помады. Шевеля носиками и скаля зубки, плели из колючих разговорчиков тусклые кружева, ворохами. А она была всегда одна, вокруг неё — расстояние. Сплетни и злоба растворялись, не долетая. Вокруг Саши был чистый воздух, и меня невыносимо к ней тянуло. Пройти по касательной, сделать глоток, удержать в лёгких. Она провожала меня насмешливым взглядом, плевать.

Перед алгеброй она сидела с открытой тетрадкой и рисовала на зелёной обложке ромашки. Домашка была не сделана. Я сел на стул напротив и спросил:

— Помочь?

— А можешь? — спросила она с лёгкой усмешкой, как всегда.

Я вырвал лист из своей тетради и быстро порешал все уравнения. Она вскинула бровь и спросила:

— Как ты дошёл до такой жизни?

Я хмыкнул «обращайся» и ушёл. Выскочил во двор, за кусты, залез на трубу с торчащими клочьями теплоизоляции. Мне нужно было побыть там, где никого нет, но появился Тимур, и я впервые не был рад его видеть.

Он залез на трубу рядом и сунул мне общую тетрадь.

— Что это? — спросил я.

— Гениальные озарения, — угрюмо буркнул он.

Первая страница была изрисована мелкими кошками, среди них надпись:

«Я иду по улице с односторонним движением»

Две черты вниз, продранные до следующей страницы. В правом углу:

«Столб идёт за мной. Влево и вправо»

Я перевернул страницу.

— Это всё?

— Да. Гениально, скажи?

— Котики милые, — ответил я, возвращая тетрадь.

Тим, зло сопя, засунул её за ремень.

— Я помню, что это за столб, — сказал он. — Я тебе его даже показать могу. На нём ржавый обруч, растяжка какая-то. Я иду по Голубца против движения, а он выскакивает на дорогу. Я вправо — он вправо. Я влево — он влево. Дорога с односторонним движением, а ему какое дело? Он что кирпич? Он столб! Стой себе, где стоишь.

— Бред, — пожал плечами я.

— И никакого смысла, — согласился Тим.

— А кошки?

— А кошки — просто кошки. Кассету записал?

— Да, «Нау». Хочешь? — я протянул ему наушники.

— Не, — замотал он головой, — я эту херню наркоманскую не слушаю, — и заржал, так ему весело стало.

***

Дома все были заняты. Мама стояла столбом, сунув руки под мышки и сверкала глазами. По квартире метался её очередной неоправдавший надежд, Романчиков, с злобно перекошенным лицом и собирал вещи. Он не первый и не последний. Я закрылся в комнате. Там уже сидел, забившись в угол, брат и сосредоточенно чиркал ручкой в блокноте. В коридоре возня, сбившийся на фальцет голос Романчикова:

— Я хочу попрощаться с детьми!

Ледяное мамино:

— Они твои, что ли?

Он всё-таки вошёл. Невысокий, похожий на певца, исполнявшего «Живи, родник, живи», вставившего себе золотой зуб.

— Ребята, так случилось, что мы с вашей мамой не сошлись характерами.

Я вежливо кивнул, малой продолжал чиркать ручкой.

— Я ухожу, но вы всегда можете ко мне обратиться. Если захотите увидеться, вы знаете, где мой гараж.

Я не очень понимал, почему у меня может возникнуть желание с ним увидеться. Он у нас жил пару недель.

В первый вечер попытался научить меня жарить картошку.

Во второй мама с гордостью заявила, что я хорошо знаю английский, и даже переписываюсь с настоящей американкой. Он так обрадовался, засверкал золотом.

«Надо отправить ей твою фотографию, чтобы видела, что товар не лежалый» — заявил он. Борясь с рвотными позывами, я скрылся в своей комнате и врубил в наушниках на полную громкость UDO.

На третий день он посоветовал мне носить вещи в нагрудных карманах, чтобы казалось, что у меня атлетическая грудь. Надо рассказывать, почему я избегал с ним общаться?

Сейчас день, наверное, пятнадцатый — надеюсь, больше не увидимся. Я ещё раз вежливо кивнул. Меня так учили: если нужно для душевного комфорта собеседника — ври. Спросил глазами: всё? Он вздохнул, я надел наушники. В маленькой хрущобе стало чуть просторнее.

***

А на следующий день в школе случилось «чепэ». Тимур Дзагоев сдержал обещание. Пацан сказал — пацан сделал.

Из кустов свистнули, но это был не Тим. На нашей трубе сидел длинный Брыкин и его мелкий дружок Паспарту. Перед ними набивал мяч Малхосян. Поручкались.

— В курсе уже? — спросил хмурый Брыкин.

— В курсе чего?

— Твой дружок-торчок кони двинул.

Я замотал головой:

— Чушь. Мы только вчера тут сидели.

— Больше не посидите. Повесился.

— Гонишь?

Брыкин пожал плечами. Малхосян оставил мяч, подошёл ко мне.

— Это правда, Димон. Мне очень жаль.

Он похлопал меня по плечу, заглянул в глаза. Я поймал его грустный взгляд и поверил.

Я зашёл ещё к «вэшкам» в глупой надежде увидеть его ухмыляющуюся кавказскую физиономию. Увидел. На тумбе у входа стоял его портрет с чёрной траурной лентой. Я повернулся к классу и все что-то начали искать в своих сумках.

Мне кажется, я начал читать мысли, или люди перестали их прятать. Я ходил в пригашенном состоянии по коридорам школы, цеплял отдельные фразы и целые диалоги.

«…кем надо быть, чтобы вот так, в петлю…»

«…Бедная мать …Знаешь, кто она? Психиатр! Прикинь? …Сапожник без сапог…»

«…Ирку знаешь? Сисястая такая, из десятого бэ. Да ну знаешь ты её, с кучей фенечек на руках. Соска его…»

«…Шутишь? Она с торчком трахалась. Нормальная баба с наркетом свяжется? По-любому ханку не поделили…»

Ярость поднималась кипящим мутным потоком. Добралась до забитого горла, и я задохнулся. Приехала скорая, купировала приступ. Меня отпустили домой. Но я пошёл не к себе, а к нему. На детской площадке в дыре под железной ракетой я заметил знакомые кеды. Занырнул внутрь. Там стояла Ирка с сигаретой и тряслась, будто держала оголённый провод. Она повисла на моей шее, рыдая и повторяя:

— Я не виновата! Дим, я не виновата!

А я гладил её по голове и говорил:

— Я знаю.

А думал:

«Сука, свалил, а нам в этом жить, и с этим жить. Гори в аду, Тимур Дзагоев!»

***

На большой перемене Саша подошла ко мне. Как обычно, со своей слегка высокомерной улыбкой, сказала:

— Дим, хочешь со мной сидеть?

Я не сразу понял о чём речь.

— За одной партой, — пояснила она.

Я потерялся.

— Я… не против.

— Пошли к Аннушке? — я кивнул и пошёл за ней.

Не знаю, что там Аннушка думала, когда старательно натягивала на лицо презрение. Может решила, что «таких, как мы» лучше локализовать в одном месте, а не размазывать равномерно по классу. Она согласилась. Определила нам третью парту в среднем ряду. Не обижайся, Саблина!

Саблина вздохнула:

— Я всё понимаю. Друзья?

— Конечно, — ответил я и не соврал.

Мне стало и легче, и трудней. Вокруг неё раздвигались стены и поднимались потолки. Её личное пространство защищала колючка под напряжением, сюда никто не лез. Рядом с ней был кислород, которым я дышал. В какой момент влюблённость стала зависимостью? Практически сразу.

Соседка по парте — это что-то намного более интимное, чем просто одноклассница. От случайных прикосновений в меня били разряды. Я следил за ручкой в смуглых пальцах, выводившей буквы не слишком аккуратным почерком, вместо того чтобы писать самому. Когда на её глаза падала прядь тёмно-каштановых волос, я мечтал набраться смелости и убрать её, чтобы не мешала смотреть на меня. Может, тогда в глазах появится что-то ещё, кроме обычного снисходительного разрешения быть рядом. А потом я шёл домой и слова сами собирались в стройные ряды с созвучными окончаниями. Я записывал их на листочках в клеточку своим, гораздо более аккуратным почерком и прятал под матрас кровати. Когда-нибудь я, может, покажу ей их. Может…

***

Ночью в окно моей с братом спальни влетел камень, потом ещё один. Третий вынес стекло на кухне. Брат сел в кровати, закутавшись в одеяло, как маленькое до смерти перепуганное привидение. Я осторожно выглянул в разбитое окно. Двор заливал лунный свет, никого живого там не было. Я вбежал в большую комнату. Мама в халате кинулась ко мне:

— Что это? Что случилось?

— Кто-то бросает камни в окна. — ответил я

В этот момент за её спиной в окно влетел булыжник. Я выключил свет и выскочил на балкон. Внизу Романчиков кинул ещё один камень в окно маминой спальни. Он увидел меня и бросился к дороге. Там стояла его «ласточка», как он называл свой 412-й москвич. Завёлся и с рёвом и тарахтением рванул прочь.

А на следующий день жизнь стала похожа на голливудский боевик.

По дороге из моей школы к дому по одной стороне тянется ряд частных домов. В основном старых, с окнами почти на уровне земли. Один из них, заброшенный, рухнул, заборы повалили и затоптали. Участок зарос бурьяном выше человеческого роста, а сбоку осталась протоптанная тропинка на параллельную улицу.

Когда я возвращался из школы, заросли зашевелились. Я увидел Романчикова с перекошенным лицом, в его руках — литровая стеклянная банка с прозрачной жидкостью. Может быть, меня спас погром прошлой ночью. Человек, перебивший все окна в нашей квартире выскакивает на меня из-за кустов с непонятно чем наполненной ёмкостью. Я увернулся, закрылся курткой, и она приняла на себя удар. Выплеснув содержимое, Романчиков швырнул банку мне под ноги и скрылся в зарослях. Скоро с параллельной улицы послышался рёв мотора.

Я стоял в абсолютно охреневшем состоянии и смотрел на осколки под моими ногами.

— Ну ни хрена себе страсти, — присвистнул кто-то.

Я посмотрел на остановившегося рядом мужчину.

— Да-а, куртку можно выкинуть. На тебя хоть не попало?

— Что это было? — спросил я, стягивая свою модную варёнку.

Он пожал плечами.

— Не знаю, может кислота из аккумулятора. Она не такая концентрированная. От неразбавленной куртка не спасла бы.

Эх, моя варёночка. Дешёвую джинсовую куртку мадэ ин Индия я вываривал сам в огромном ведре. Ворочал её деревянными щипцами, пока она не выцвела и не пошла пятнами. Почти фирмА на вид получилась. А теперь и она ушла в страну вечной охоты вслед за кассетами. «И Тимуром» всплыло в голове…

Я пришёл домой и продемонстрировал маме свою спину.

— И где ты так умудрился? — презрительно бросила она.

— Романчиков твой попытался меня облить кислотой. Я вот не пойму: а чего я? Это ж ты его выгнала, оттопталась, как обычно.

Ноздри у мамы раздулись, она набрала полную грудь воздуха и зашипела:

— А-а, ну ты ж хотел, чтобы твою мать родную кислотой облили, да? Жалко, что не получилось?

Я вытаращил на неё глаза: ты с какой планеты вообще? Что можно ответить на это, и на каком языке?

Не было смысла что-то возражать, я вышел и аккуратно прикрыл за собой дверь.

«Эта музыка будет вечной, эта музыка будет вечной, если я заменю батарейки…»

***

Ирку затравили. Настолько, что в школе появилась её угрюмая мать. Долго перетирала что-то с классной «бэшек», потом забрала документы из школы. Ирка поймала меня после уроков. Смущаясь, клюнула влажными губами в щёку.

— Димка, ты единственный нормальный человек в этой школе. — сказала она, блестя красными глазами.

А я просто пожелал ей больше не вляпываться в дерьмо. Прикольно так-то: для Тима не такой тупой и уродливый, как остальные; для его Ирки — единственный нормальный из всех. Я просто в топе среди людей со сбитыми набекрень мозгами. Король психов.

Ирка ушла вдаль по аллее нетвёрдой походкой: сутулая, отяжелевшая, а я думал: нашла б ты себе занятие, которое будет настолько огромным, что вытеснит нескладную фигуру Тимура Дзагоева из твоей головы. А что это будет — плетение фенечек или выращивание детишек абсолютно пофигу. Не сможет — будет вечно помнить его «Если ты уйдёшь, я повешусь!». Сказанное злое слово может отравить всю жизнь.

***

На следующий день я пришёл из школы, а у нас гость. В обшарпанном кресле сидел незнакомый мент и курил сигарету. Мама показала мне на диван:

— Присядь. Это — Томас Ионасович. Расскажи ему всё про нападение.

Я рассказал. Мент почиркал в блокнотике. Совместными усилиями мы вспомнили номер его оранжевой «ласточки». Я объяснил, как найти гараж. Предложил показать, но он сказал:

— Нет, не надо.

Я ушёл к себе, а Томас Ионасович не торопился. Он рассказывал маме ментовские байки, мама восхищённо смеялась.

Вечером ей позвонили, она бросила в трубку: «Сейчас, бегу», и правда убежала.

Вернулась поздно, когда я уже спал и общаться ни с кем не собирался. Села на край моей кровати и щёлкнула ночником. Я протирал глаза, а она грустно на меня смотрела.

— Я в милиции была. Они его поймали.

— Кого «его»? — не сразу въехал я.

— Романчикова.

— И что?

— Меня завели к нему в камеру. Он был сильно избит. Говорят, оказал сопротивление при задержании. Увидел меня и на колени упал, умолял его простить. По-настоящему на коленях ползал, представляешь?

— Простила?

Мама посмотрела на моего спящего брата и вздохнула.

— Томас дал мне дубинку. Говорит: отведи душу.

Редкий случай: говорила она с трудом, выдавливая из себя слово за словом. Обычно было наоборот.

— Я вчера очень сильно за тебя перепугалась. Подумала: а вдруг ты не успел бы увернуться? Вдруг у этого урода всё получилось бы? А ты у меня такой красивый…

Она погладила меня по щеке, я смущённо отстранился: «Ну мам!»

— Я когда в милицию шла, хотела его убить. А он такой жалкий оказался, елозит передо мной по полу, рыдает. Весь в соплях, в крови… Я не смогла его ударить. Томас сказал, что он уедет из города и больше никогда здесь не появится. Сказал, нам больше нечего бояться.

— Хорошо, конечно, — хмыкнул я. — А может он за стёкла разбитые денег даст, и за мою испорченную куртку?

— Уже дал. Купим тебе новую, лучше этой.

— Лучше кассеты. Куртка у меня есть.

— Совсем свихнулся со своей музыкой, — устало вздохнула мама. В голосе прорезались привычные сварливые нотки и затихли. — Ладно, посмотрим, может и на то, и на то хватит.

— Спасибо, мам.

Я замолчал, вопросительно глядя, на неё, она не уходила. Сидела и смотрела на меня.

— Мам, мне в школу рано вставать.

— Да-да, — встрепенулась она. — Спи, сынок. — и вышла, тихонько прикрыв дверь.

Романчиков на самом деле больше не всплывал.

***

Ой какая сопливо-приторная сцена-то ночью была. Я даже подумал, что мне это приснилось. А может, правда это был сон?

Я пришёл домой из школы, и никаких ментов у нас в квартире не было. Была мама. Рядом с ней на журнальном столике стояла пепельница с дымящейся сигаретой, а возле — стопка листков, вырванных из тетрадки, и я сразу понял, что это за листки.

— Что это? — она постучала пальцем по моим стихам.

Я молча попытался их забрать, но она отодвинула меня:

— Нет, подожди! Сядь! СЯДЬ! — крикнула она, и я опустился на диван. А что мне оставалось? Не драться же с ней.

— Значит, вместо учёбы у тебя голова забита этой дрянью? Ты уже скатился на четвёрки. Что дальше? Тройки? Двойки? Второй год? Вместо того, чтобы готовиться к институту, ты эти писульки пишешь? Стишки сочиняешь?

Я привычно молчу. Тускло светят лампочки в пластмассовой люстре. Злорадно хихикает младший брат. В глазах пляшут чёрные точки, и я думаю: только не приступ, не надо сейчас. А воздух густой и пыльный, и с трудом проталкивается сквозь сжавшееся до игольной толщины горло.

— Знаешь, что, сын мой? Я забираю у тебя плеер до конца учебного года. Закончишь год с похвальным листом — получишь его обратно.

— Нет, ты не можешь. Это подарок отца.

— Отца, который бросил тебя, когда тебе трёх лет не было, и не вспоминал, пока ты сам его не нашёл?! Осеменитель он, а не отец, папаша твой! И ты таким же растёшь. Гены! Плеер сюда, быстро!!! — заорала она и хлопнула по столику со всей дури.

Я аккуратно обернул наушники вокруг бирюзового корпуса и положил плеер перед ней. Она схватила его и сунула под себя в кресло, будто я стал бы его забирать.

— Всё! Иди и готовься к институту!.. И больше никаких гулек! — прокричала она мне в спину.

Ночью, когда все спали, я встал и вошёл в большую комнату. Листки с моими «стишками» так и лежали на полированном столике, придавленные пепельницей. Я вытащил их и на цыпочках вышел в кухню. Там, сидя на табуретке перед вытащенным из-под раковины ведром я изорвал стихи в мелкие клочки. Моё лицо горело от стыда за эти строчки. Настоящий мужик не пишет стихов. Он берёт любимую на руки и несёт, куда ему надо, не спрашивая согласия, а она радостно хохочет и смотрит влюблёнными глазами. Сашу в этой роли я представить не мог.

***

Кажется, начала ехать моя крыша. Я надел глухую шапку. Раньше её роль исполняли наушники, теперь приходилось вырабатывать «командный слух». Это «когда мне надо, я плохо слышу». Я приходил домой, бросал дипломат и шёл на выход под непрекращающийся мамин крик. Оставаться в доме без защитной амуниции я не мог. Я мало с кем тогда общался, а после смерти Тимура у меня остался один собеседник: я сам. И я просто бродил по улицам, сидел в сквериках и парках, тупил на прибой на набережной. Я не мог закрыться от всех музыкой: у меня её забрали. Поэтому я пел про себя.

«Следи за собой! Будь осторожен!».

Начнёшь петь в голос и заберут на дурку, к Тимкиной маме.

В один из особо холодных и тоскливых вечеров я поехал к Сашиному дому. Нашёл скамейку в тени, прикрытую кустами, и сидел там с бешено колотящимся сердцем.

Я дождался. Она подошла к подъезду с высоким широкоплечим парнем. Они страстно целовались, а я хватал ртом куда-то пропавший воздух. С этого дня я стал приходить сюда каждый вечер.

Это было мазохистски извращённое удовольствие: разрезать постоянно острой болью сжатое горло. У меня включился режим «Чем хуже — тем лучше», и я с радостным ожиданием ждал, куда он меня вынесет. Вынес он меня на крышу соседней многоэтажки, но перед этим меня вычислил её отец.

Он сел рядом со мной и закурил.

— Будешь?

Я отрицательно покачал головой.

— Ну и правильно, — кивнул он.

Затяжки после третьей он собрался с мыслями.

— Саша сказала, что ты каждый день тут сидишь и следишь за ней. Так нельзя, понимаешь? У неё своя жизнь.

Конечно, понимаю. Я просто надеялся, что она меня не заметит.

— Я люблю её, — глухо пробормотал я.

— Это понятно, — вздохнул он, — но тебе придётся самому с этим справиться. У Саши свадьба на носу. Её жениха ты уже видел. Они любят друг друга, и у них скоро будет ребёнок. Тебе в её жизни места нет, извини.

— Ребёнок? — я подумал, что он шутит.

— Так бывает, — пожал он плечами. — По её маме тоже долго не было видно, что она носит Сашу.

Он ушёл, а я остался. Идти мне было некуда. Для меня не было места в её жизни. А где-нибудь ещё для меня место было? Дома? Очень смешно.

Отравленный токсинами, испачканный, использованный, отвратительный всем, и больше всего самому себе, я вошёл в подъезд соседнего дома. С трудом переставляя ноги, поднялся пешком на девятый этаж. Мне повезло: навесной замок был кем-то спилен. Я вылез на крышу, и рубероид пружинил под моими ногами, когда я шёл на край. Вешаться, как Тим, я не собирался. Мне и так нечем дышать, я не хотел затягивать на шее верёвку. Лучше закончить всё с лёгкими, заполненными свежим и холодным воздухом. Я вскарабкался на бортик и раскинул руки. Две целых и тридцать четыре сотых секунды, и я перестану задыхаться. Внизу, под моими ногами, стояли удивительно чёткие в электрическом свете коробочки автомобилей. Кому-то из автовладельцев, возможно не повезёт. Смотря куда подует ветер…

Мне оставалось сделать один маленький шажок, и я его сделал. За миг до него перед моими глазами всплыла облупленная железная ракета, и грязные кеды под ней. Горючие слёзы на моей шее и жалобное «я не виновата!». Я это знал, но она в это так и не поверила.

Завтра те же чёрные рты будут шептать, жмурясь от наслаждения, в школьных коридорах:

«…прикинь, это та фифа, из-за которой Димка с крыши сиганул …пацан из-за неё жизни лишился, а ей хоть бы хны …ходит, как королева…»

Один шаг вперёд, и яд, наполняющий меня, разлетится в стороны и забрызгает её, разъест её красивые черты, её кожу цвета молочного шоколада под безупречно чистой рубашкой. Чистота и грязь. Я не мог её запачкать, я бы себе этого не простил.

Она ведь не виновата, что я сошёл из-за неё с ума.

***

Я сделал шаг… назад, в своё тоскливое удушье, выдержал и вытерпел. Вырвался, много пережил и многое увидел. Боялся, делал глупости, страдал, любил. Прожил долгую жизнь, и проживу ещё много лет. Нашёл своё счастье, настоящее, ежедневное, ради которого хочется просыпаться и жить. И воздуха теперь мне хватает. И только потому, что не ошибся с направлением.

И только поэтому через много-много лет, после похорон, я нашёл в маминой сумочке тетрадные листы, на которые были наклеены клочки бумаги в клеточку с глупыми детскими стихами про любовь. Шаг вперёд и всего этого бы не было.

Спасибо, Ирка, надеюсь у тебя всё хорошо…

В тексте использованы строчки из песен Виктора Цоя, Вячеслава Бутусова, Ромы Жукова и группы «Кар-Мэн».

____________

Внимание!

Этот текст — художественное произведение, совпадения случайны. Если кому-то показалось, что он узнал себя в героях рассказа, ему/ей показалось.

Сергей Мельников

 

 

 

 

 

 

 

Мы будем гореть в аду вместе

Она шла с работы, в пакете томатный сок, хлеб с отрубями, собачий корм. Но у водителя большегрузной фуры были свои планы. Он спешил домой на день рождения дочери. Гнал много часов без перерыва. Читать далее →