Я немного странно чувствую себя в своей куртке – наверно, потому, что она уже износилась и грязная, из неё лезет местами птичий пух, тоже грязный, клочья высокого полёта, ставшего работой, практически бесплатной, и жизнью, практически бесценной – из-за нахождения, видимо, в этой странной куртке меня почему-то так радует чужой гонор, обладатель которого – город.
Моя дочь не имеет возможностей реализовать себя в жизни, у неё только одна возможность, её собственная. Она стоит на пороге ярославского цирка и курит. Я отворачиваюсь от содеянного – не из стыда, и даже не из отцовской вины, просто она девушка, мне неловко долго её разглядывать. Через дорогу от меня и содеянного – стадион и стройка.
Я объехал город по длинной окружной дороге, выбрался в окрестность жд-вокзала, вышел из машины и попрощался с водителем, которым не был; впрочем, кое-что нас, возможно, объединяло. Он отстранился от своего бандитско-наркоманского прошлого и теперь перегоняет друзьям тачки через страну, по тяжёлым и скучным от его харизмы дорогам, это временно, не в этом дело; харизма его такова, что –
Это у меня хобби такое, путешествовать автостопом – стандартный вопрос, и пусть он задан без интереса, всё равно нельзя отрицать реакцию на ответ, ибо она столь же стандартна –
Нет, у меня туго с деньгами, а ехать надо – и вот это всегда скучно и чуть постыдно, куда-то не туда я говорю, будто склоняю машину в кювет сочувствия, которого всё равно не будет, равнодушие мгновенно, даже не притормаживая, выправит дорогу, оставив в воздухе росчерк слабого и тоже, в общем-то, никому не нужного презрения –
Но харизма была такова, что ответ не смог разочаровать его ни на секунду. Такова, что ему было достаточно рекордных пяти минут, чтобы начать спрашивать, как я вижу своё будущее и что собираюсь делать в нём или, точнее, с ним, потому что оно проблема – спрашивать без большой настойчивости, но при том без малейшего соблюдения видимости, что это как бы косвенные, наводящие вопросы, смягчённые долей юмора – грубоватого, но на фоне моего будущего уже деликатного – нет, он просто спросил и просто знал, что мне нечего сказать.
— …Я тоже был…молодой пацан и тоже думал, что всё смогу и всё путём, и так далее.
Я такого не говорил – но всё, что я мог бы сказать, независимо от степени убедительности, спокойно проканало бы, от слова «кануть», в это несомненное, как дорога, «так далее»; мне были приписаны самоуверенность и оптимизм, которых я давно не испытывал – ну пусть, это не худшие в моей ситуации – в ситуации меня – пороки.
— …А потом я понял, что даже со стакана слезть не могу, не то что с наркотиков.
— …Так ты же слез, я подозреваю – осторожно спросил я. – И с того, и с другого.
— …Слез – вяло усмехнулся он. – С этого всю жизнь надо слезать. Пока жизнь не закончится, не слезешь.
— …По отвесному склону, то есть.
— …Градусов шестьдесят. Достаточно, чтобы сорваться и покатиться.
И я подумал: всё-таки нет, я вообще на него молодого не похож, ни разу, как говорят в народе. Был бы я на него похож, он бы просто меня не взял; проехал бы мимо большого пальца со спокойным неприятным лицом и ещё бы немножко замедлился, чтобы показать свой большой палец, перевёрнутый, и прибавил бы обратно скорость. Только так, наверно, ему приходилось поступать со своим прошлым и сразу же отходить, отъезжать в
некую тень, где прошлому будет холодно, непонятно и западло, а ему – тоже холодно, тревожно и уже, слава Богу, привычно; и он едет, едет, набирая безвозвратные километры, и только на их массу он может хоть как-то рассчитывать, остальное – ложь или напряжённая, неуютная надежда, что чудо, на которое рассчитывать нельзя, свершится.
На углу Ростова есть длинный серый дом, небо и большой пустырь, занятый супермаркетом «Магнит», я купил там лаваш, сыр и сосиски и поел на улице, над чьей-то бесхозной тележкой для покупок. Потом я вышел на трассу, закурил и принялся ловить машину. Я был здесь второй раз, я узнал место: дом, небо, продавщицу в «Магните», несколько лиц покупателей, бабулю с сумками, чаявшую противоположной мне попутки в сторону Москвы – и сам факт того, что во чреве таких расстояний, на углах городов, вдающихся в нежилую природу, можно что-то узнавать, вспоминать, заходить куда-то поесть – этот факт выбросил меня в какое-то большее, с трудом обитаемое пространство, продуваемое невозможностью долго оставаться в нём и на месте. И такая же сквозящая, с трудом обитаемая любовь к дочери и ощущение связи с ней рухнули на меня, как всё, что я узнал и нет, всё вокруг, и в голове у меня посреди бела дня заиграла совершенно ночная песня, « ParadiseCircus». Там был тёмный и нежный женский голос и четыре ноты, три из них спускались на дно, где обитал голос, а четвёртая поднималась чуть выше первой, чуть слишком высоко, что-то странное и тревожное возносило её в неустойчивые от своей высоты небеса, отчётливо не дотягивая при том до смертельного, видимо, рубежа. «…Ну всё, это всё» — думал я, имея в виду и полноту бытия, и полноту чувства, и полный провал; небо объяло меня, как огромные ваккумные наушники, звук исходил из незримого пустыря на моей стороне и зримого рыжего поля на противоположной – звук был тихим, из-под гула и шороха машин по трассе, но резонировал в верхах, в недоступных для меня частотах. Я стоял с этим нимбом безысходности вокруг головы несколько минут, пока длилась сигарета, потом я снял нимб, и ещё несколько минут, пока оставалась, как бездонная вода в ушах, последняя нота, ничего не происходило. Обозначив исход контузии, затормозила машина; я никогда не был водителем, и поэтому он меня подобрал.
— …Никто не знает, откуда, как говорится, что берётся. Откуда кто, с чем вообще дело имеешь. Вот ты, парень, знаешь, откуда ты взялся?
— …Я ведь не спорю. Я, как ни странно, с тобой согласен.
— …Да это…я же ничего, не напираю. Нормальный же вопрос. Ты знаешь, откуда ты взялся?
— Из семени отца и матери – сказал я. – Это официальная версия.
— …Хаха. Так мы земляки, что ли? – спросил он и многозначительно на меня покосился.
— …А, ты про это. Я живу в Москве. Сейчас еду менять паспорт. По месту прописки.
— …Родители там?
— Да.
— В разводе, наверно.
— …Да, давно.
В окрестностях вокзала я потом купил колечко для мамы и не купил бутылку бальзама для отца, потому что пить ему больше не вариант; бутылка или книга, но книжного я не нашёл, а времени было немного – ровно чтобы прогуляться до центра и вдохнуть ярославской спеси, вдруг проступающей в воздухе, как плотный аромат дешёвых и пронзительных духов, усвоенный в качестве запаха весны и будущего ещё когда-то никогда, нигде, в детстве. Два мужающих школьника из крайних классов – околоспортивная одежда на них была великовата, но держала форму сама, как литая, будто комплекция у парней была такая же грубая и недружелюбная, как лица – они прошли мимо меня, и один сказал: настроение такое, ёбнуть кому-нибудь хочется, щас ёбну кому-нибудь. Да я ведь понимаю, кому – а вдруг я и есть тот самый чувак, посланный судьбой проверить, что ты не пиздишь, что ты на самом деле, с меня-то и начнутся незаметно длинные пыльные коридоры побед, просвеченные весенним солнышком, от которого не щурятся, а просто западают ещё глубже глаза – и солнце вспыхивает между тенями парадных, провинциально-имперских пятиэтажных домов с щербатыми колоннами, солнце вспыхивает, как сиюминутная готовность к войне.
Водитель поставил свою музыку и спросил: не покоробит? – даже на меня не посмотрев; насмешливая русская вежливость, предлагающая проверить, выдержу ли я даровую попутку, на которую так понадеялся. Приятный, умеренно высокий мужской голос пел под электрическую гитару про Иисуса.
— …Я верующий – вздохнул я. – Пусть поёт.
Он помолчал немного, убавил звук и сказал:
— …Вот знаешь, как вода в бочке ночью. Сверкает в темноте. Кажется, что её там полно, потому что дна не видно, и что чистая – а просто мрак на улице, и когда нагибаешься туда с ковшиком во всю руку, там явно меньше, чем на пол-бочки. И ржавчина потом на языке. Будущее…Год вперёд – не будущее, это просто настоящее ещё не закончилось. Когда закончится, будет ли у тебя будущее, парень?
— …Не знаю. Бог знает.
Я не стал тогда врать, а водитель не стал возражать.
Впереди меня идёт девушка в чёрном мужском свитере, на одном плече у неё висит рюкзак из джинсовой ткани; волосы тёмные и короткие, но на затылке чувствуется густота, уже нагретая ветреным весенним днём. Свитер был мешковат ей в талии, а на плечах сидел хорошо. Со спины она казалась неизвестно откуда взявшейся; девушка, несущая рюкзак на одном плече, руки в карманах, и не испытывающая на ветру неуюта – было что-то странное в отсутствии на ней куртки или пальто, какое-то отличие от всех, настолько сильное и глубокое, что его можно было вскрыть самым внешним вычетом. Если её пребывание здесь – такой же автостоп, как и в случае меня, вечером на трассе её продует насквозь; казалось, она вышла из временного дома прогуляться до следующего города, прикупить какую-нибудь одну шмотку, которая влезет в рюкзак, и зайти в ресторан на трассе. Мужчина с мутноватым лицом переходил ей дорогу – то есть, смуглым, но цвет был здорово разбавлен севером, и сложная, спорная кровь ещё хлеще, наверно, вскипала при случае – и она спросила у него, как дойти до центра. Он остановился, поднял на неё глаза, опустил, сплюнул и показал лицом: вот туда – и стоял, уперев руки в боки, на несколько секунд уступая дорогу. Она сказала «спасибо» и не стала пользоваться паузой, и он сам, надвинувшись, прошёл мимо, задев её грудь своей; через ноги ему пришлось переступить. Он оглянулся на неё – мол, ты чего это, девочка – и я какой-то памятью или интуицией увидел, как вовремя и слегка помрачнел её взгляд в тени чужой грубости и уголок губы чуть приподнялся, будто опознал ещё что-то, помимо грубости, но такое же мерзкое и, благодаря намёку на усмешку, нелепое. В общем, вопрос « что за хуйня» был переадресован, и мужчина с мутноватым лицом почувствовал в этой девушке какой-то сдержанный и непредсказуемый страх – и, не имея времени и желания вникать, пошёл, куда шёл.
И я увидел, какой-то памятью или интуицией, что она красива – по тому плевку на асфальт, и почувствовал вожделение. Она была впереди, и я
почувствовал её превосходство; она была впереди меня, потому что позади был я, создавший из мутного плевка, вожделения, страха, одиночества и далеко уходящей дороги – лицо, выхвативший из-за прямой уязвимой спины – лицо, ещё без черт, но уже – её; и я понял, что мы без обид превосходим друг друга. И я вспомнил женщину, на которую она могла бы оказаться похожа.
Вокруг наступал центр – автобусы и машины, набитые избранным народом, ехали с окраин большого разрозненного города, стягивая его в плотный соединительный коллапс, пробку, гордиев узел; из неудобного размаха проспекта высовывался в небо тонкий и светлый шпиль, до которого идти и идти. Ярославль определённо претендовал быть столицей своей неопределённой области значений, куда я некогда мог бы поехать учиться и проживать ложное прошлое, обступившее меня сразу же, ещё на объезде, и вдруг породившее, пользуясь моим присутствием, небольшую, в человеческий рост, истину, ничего не объясняющую и не допускающую возражений. Слева всплыли стадион и амбициозная заброшенная стройка, справа – ярославский цирк; и в голове у меня тоже и снова заиграл цирк, но другой, небесный и тёмный. Девушка взошла по ступеням, огляделась вокруг и достала из рюкзака сигареты. Посмотрев ей лицо и встретив взгляд, я увидел, что это, оказывается, моя дочь.
Дети берутся из вожделения, страха, одиночества, далеко уходящей дороги – из глупого желания застать своё бессмертие ещё при жизни – из невыполнимой любви; они и есть тот один человек, которым ты тщился быть с другим человеком – исход, отчуждённый от вас обоих, центр натяжения гордиева узла, живая точка, из которой раскрывается цветок коллапса, стягивающего разрозненный город. Они берутся из пустоты посреди твоей жизни, из облика случайной девушки, лишённой в твоих глазах прошлого и будущего; голос и взгляд из ничего, из крайней глубины твоего удела, из-под самого дна опустошённого колодца, вычерпанной бочки, отравившей горьким железом воду.
Львиная доля твоего одиночества стала львом; вот она раскрывает на тебя глаза и прыгает – единый ком души и плоти, подступающий к горлу, к сердцу. «Господи, что за чудо я натворил» — говорит отец и поворачивается спиной к зверю, уже летящему на него в прыжке.
Она видела, как отец от неё отвернулся – и у неё хватило самодостаточности и доверия, чтобы я почувствовал за спиной пустоту вопроса: как дела, пап? Над стадионом возвышается заброшенная стройка, по краю недостроенной крыши выведена надпись, угловатым вычурным шрифтом: время быть сильным. «…Да всё нормально – усмехаюсь я. – Просто время быть сильным». « …Да – говорит дочь. – Смутное время». У нас с ней практически идеальные отношения. «…Ну всё, давай, люблю тебя» — говорю я и сажусь в тесный автобус, набитый животворящим избытком народа. Это не вопрос, но ответ очевиден – и она просто позволяет моим же словам прозвучать в пустоте ещё раз, как смущённое, уходящее в тень эхо; за это я её и люблю.
-…Из семени отца и матери – проговорил водитель. – Видел я своё семя, дурное оно. Мне чужое ближе оказалось.
— …От второй жены?
— Да не от, а просто. У неё дочь, приёмная, и сын. И какая разница, я их заделал ей или нет. Даже, с моей наследственностью, лучше, что не я.
Меня чем-то заинтересовал ход его мысли, но я бы посмотрел дальше – да я и так посмотрел в тот день дальше некуда.
— …Кстати, это странно, что ты верующий.
— …Чего же странного?
— Да не знаю. Не верится. Но тут у меня возражений нет. Дело хорошее, дело твоё. И как оно у тебя…срослось так? Если не секрет.
— …Сначала в воскресную школу ходил. Потом перестал. А потом…
Я колебался, стоит ли признаваться – это сложно объяснить, я, скорее всего, потеряю крохотное зерно сути и буду потрясать жестью и кимвалом бряцающим, а этот звук здорово раздражает Господа – и вдруг, под аккомпанемент приторной протестантской песни про Иисуса и грешника, мне стало всё равно. Какая разница, он всё равно ничего не поймёт, и я всё равно ничего не понимаю. Нет у меня никакой веры, и толку дорожить попытками, которые, касательно веры, всегда неудачны. Вопрос-ответ, вот и всё, а ему об этом сказать не грех, у него отношения к делу не меньше, по крайней мере, чем у меня.
— …Стою как-то раз в церкви, смотрю на Христа и говорю: ты мой Бог, и нет у меня других богов, кроме тебя. И пусть я буду несчастен, если отрекусь. Не знаю, почему я это сказал, не вижу достойных причин. Возможно, это просто слова, которыми я пытался накликать судьбу. Понимаешь, тут…брешь, дыра, и не надо её ничем затыкать. Её только Бог заткнёт. Это как отчаянье, как
смерть, только для таких слабаков, как я. А смерть, кстати, для всех. И надо хранить эту рану в себе, которая ничем больше…как ты сказал, не срастётся.
Он кивнул и потерял интерес к разговору; меня это немного удивило. После моего признания мы молча доехали до района, куда ему было по каким-то делам нужно, и наши дороги разошлись. Я купил колечко маме, не купил бутылку отцу, дошёл до центра, встретил дочь и сел в автобус, ехавший за Волгу. Автобус ехал по проспекту, потом по тесным, вечерним, переполненным крутым переулкам, набитый людьми, как несладким северным виноградом, его скрипучие чёрные меха давили из людей несладкое, водянистое северное вино. Но я не могу сказать, что не был пьян, потому что…потому что я был достаточно пьян вином, в которое канул сам. Автобус ехал через Волгу, и где-то там, далеко, на границе Ярославской области и Вологодской, начинались совсем бедные деревни, и маленькие, безземельные домишки были рассыпаны по рыжим, но уже багровеющим склонам земли так, как не могут быть рассыпаны дома, а только что-то другое, что они уже начали из себя представлять – и нестаявший, неразмороженный снег в полях был с пьяных глаз принят мной за извилистые реки, уводящие далеко в леса.