«Вчерашняя жизнь в провинции», автор Николай Васильев

Как он сюда попал, да просто шёл против спирали, висевшей на её маленькой груди под чёрным платьем – она так и сказала, своеобразно улыбнувшись, что у неё тут почти ничего нет, поэтому ему будет не сложно сосредоточиться на том, зачем он пришёл, а качать туда-сюда кулончик ей сегодня в тягость – нервы, подумал он, хаос, и кофе у тебя сегодня плох, волноваласьо чём-то, пока варила, и я с утра на измене…ну-ка, я спокоен, кому говорю – да никому, что за бред, я не нуждаюсь в слушателе, когда думаю – поэтому он всегда пытался, пусть и не получалось, думать молча, даже внутри себя молча, как это делают, может быть, звери, не знающие внутренних слов, кроме «оно» и «не оно», «здесь» и «не здесь», да и то не слова, а попавшие в прицел вещи, сами себе имена, и рыжий металл кулона меж её грудей, в том месте, где геометрически должно быть сердце, с какого-то момента стал цветом…что такое «здесь» в русском языке, наречие места – цветом наречия места:

чёрно-рыжий кустарник вдоль обмелевшей реки, зримой вместе с остальным простором с высоты насыпи, но как он сюда попал – шёл против спирали, против её течения, закручивавшегося к абсолютному истоку или концу, к точке, и он, уже не в силах игнорировать воронку, не бывает настолько уж маленькой груди – пошёл, одновременно проваливаясь в точку, в другую сторону, к ширине и объёму, но там-то и были глубины –

он не знал, куда шёл, но чувствовал, что идти надо обоюдоостро: на вдохе я толкаю сердце, на выдохе сердце толкает меня – то самое, что ровно в центре, и она говорила ему вспоминать сегодняшний день, утро, ночь, вчера – и сегодняшнее всё, что окажется дальше, сегодняшнее будь что будет –

его могли убить, к гадалке не ходи – но не убили, и он на следующий день пошёл, и следующий отличался от предыдущего только тем, что надбровные тучи города были рассечены в двух местах, как помеченые; в автобусе он ехал вместе со страхом, был похож на того, кто разместил в общем транспорте взгляд на своих грязных ботинках или мусолит языком больной зуб – вчерашних он не боялся, а вот это…вот это в нём проснулось, вместе с ним самим –

под чёрной бородой не было видно, но явно болело от всякого нажима, пока он смывал сухую кровь и жёг перекисью губы; рёбра под рубашкой он тоже, морщась, проверил, когда проснулся – в одежде, поэтому сначала стал вспоминать, в каком часу и с какими мыслями засыпал –

вспомнил, в первом, с мыслями о самочувствии, в котором очухается утром тело, и ещё кое о чём, что было даже ближе и тревожней, пусть предсказуемей, оно и было: свет в каких-то странных и родных полях, тронутых и пахнущих ветром оттепели – свежо, приятно, неприятно другое, – что весь месяц, кроме последних ночей, он смотрел во сне на огонь среди зябкого раннего простораи называл: свет – и даже в последнюю ночь не чувствовал дыма, хотя и огонь, и ветер были обращены в лицо, и когда он зажёг утром лампочку в ванной и невольно присмотрелся к раскалённой нити, то невольно, ещё не до конца проснувшись, понял, как понимают в общих чертах механизм – что во сне было, как в лампочке: пекло, а от него – свет…но не искусственный, безопасный, холостой, как здесь, а дневной –

прижав к губе ватку, он смотрел себе в глаза – и вдруг, от всего нутра, выругался, чего не любил, считая брань разрядкой по воробьям у ног, оттоптанных крупными животными; ё..ное зеркало, сон, стыд – не было солнца, никакой там…каймы на пасмурном горизонте, никакой примеси розового или золотого засерым, рассвет шёл от огня, и он не мог представить, как такое можно увидеть, но помнил; дерьмо, вляпался, идиот – целый месяц тревожиться снами и не заметить, в там очевидного – страх внезапно постучался в мозг, и от него, как от самого слабого из возможных гостей, было нельзя прятаться –

да ещё это чувство измены с каким-то мистическим душком, откуда оно взялось – у него было три подруги и смутные, не доходящие до постели отношения с четвёртой, которую он собрался сегодня посетить – какая там верность, он просто присутствовал в жизни подруг – плотью, разговором, некоторой морально-финансовой поддержкой – и удовлетворял, не претендуя, потребность в женщине; круг его женщин находился где-то внутри сдержанного провинциального блядства, не доходя до границ понятия и не соприкасаясь с ними, но зачем-то он вспоминал в автобусе дремучую патриархальную историю из жизни прадеда, иронически рассказанную отцом:

Всевышний дал прадеду знак, что жена врёт ему в постели, и жене, понятно, пришлось туго, но прямых улик предок не нашёл, а тётка жены сумела настроить против него мужчин из её семьи – брата жены он вышвырнул в окно своего дома, когда тот грубо и неучтиво доказывал невиновность сестры – потихоньку назревала резня, и прадед, не обольщавшийся кровью и всё-таки любивший жену, пришёл к идее раскаяния: она изменяла мне, потому что душа моя изменяла разуму, и разве можно полагаться в ущелье

жизни на пьяного и буйного проводника, и не было других способов открыть моё самодовольное сердце свету, кроме как подточить его тоской, тревогой и гневом (добрее он стал только к жене, в остальных случаях разве что справедливей и холодней); родственное томление настигало и правнука, ехавшего в автобусе отпрашиваться с работы – и не раскаяние, но страх перед пропастью ошибки, недоказанной, но уже как бы совершённой и развёрзшейся –

свои смешанные обязанности продавца, совладельца магазина и охранника он перенёс на первых двух подруг, оперативно проникшихся его шрамами – да ладно, всё, всё (будет в порядке), если что, звоните Эльдару, девчонки, или Алексею, вот корпоративный телефон, его величество Анна III( и правда третья) остаётся тут до восьми – чмокнул первую в щёку, попав около шеи, пока вторая поправляла, нагнувшись, вино, и поехал к гадалке:

в автобусе играл Лепс, не очень ему нравилась эта музыка, что-то в ней было настолько и легкодоступно русское, что он это даже чуть презирал – нет, другого народа он себя не считал, корни у него были сибирские, татарские, прадед был из Чечни; «…я счастливый лет на сто» – пел Лепс – яканье, тыканье, онканье, выканье;штраф за курение в неположенном месте завода в тридцать тысяч рублей; огни сварки, огнедышащий металл в ковше – Александр Семёнович, да я слышу прекрасно, что вы заняты, мне подпись ваша нужна, и я её получу, у проходной вас буду караулить, до встречи; если у Александра свет Семёновича не окажется ручки, а ты за минуту не найдёшь свою, всё пойдёт прахом –

но это что по сравнению с тем, с какой откровенной мощью борьбы и распада, с какой простотой и неумолимостью вспыхивает между русскими людьми в тет-а-тете зависть, по щелчку облупленной красной кнопки – Светуля, ты бы чаю нам подогнала, мне две сахара, ему одну – пардон, пять; парень, которого он вчера выручил из-под побоев, говорил потом: да ты смелый, друг, я бы зассал, ночью, в индустриалке, да с тремя лбами – есть семья у тебя? – хотел пройти мимо, правда, но прошёл мимо этой мысли, темно, индустриалка, домой пора, спать – один раз хорошо попали по челюсти, чуть не уснул – чего ждали, пока сам лягу, что ли, надо было дожимать; помнил, как бил – удобными длинными, натужными короткими, это как разгрузить за десять минут в тесном закутке фуру, которая хочет разгрузить тебя; работа, ломать ли, строить, когда строишь, тоже рушишь – сверлишь, обтёсываешь, пробиваешь – просто в пол-силы;приняли, наверно, углядев под метавшимся в глазах, у висков фонарём – бороду – за горца, и

отступились от крутого склона – вот так, да, я смелый, зато, приятель, у меня нет твоей семьи –

но потом что-то пошло не так – не так, как что, хотелось бы спросить, но ведь никто не договаривает – не договаривает чего, второй вопрос, но и здесь нет смысла пояснять, просто всё перестало быть тем, чем оно было, хотя опасность по-прежнему хлестала ему в лицо, по телу, словно огонь, и он скорее отвечал, чем защищался – пытаясь опередить, иногда – пресечь, иногда – отыграть в несколько движений уже проигранную, казалось бы, комбинацию, перевернуть угрожающую чужую удачу, но суть в том, что он отвечал на огонь огнём, на одном языке, исключавшем согласие между говорящими – сколько бы ни было их, сколько бы ни было его – речь, не имеющая вопросов, а только противоречащие друг другу ответы –

один или много, один многонь, в сердце которого молчал, не двигаясь, тот парень и улыбался, не открывая глаз, над ним мелькали ботинки, сверкали кулаки, трещали хворостом жилы, дровами — кости, искрами летели зубы, крики, кровь, а он лежал, как младенец, как чистая совесть, в этой горящей утробе и не завидовал нисколько – «я ведь знаю, мой бессемейный друг, что ты меня вытащишь, есть Бог на свете» – что мне до тебя и твоей семьи, но вытащу, ты уж не сомневайся, это входит в общую сумму моей ответственности…за существование Божье – их становилось всё больше, они становились всё быстрей и сильней, и где-то на краю паники, прокручивая запретную картинку поражения, он упал на землю и нашёл в себе ту же безответственную улыбку, но открыл глаза, но совсем не там, где рассчитывал очнуться и спросить у хозяйки, посреди сеанса, чего-нибудь, чтобы попустить нервы – смешанное, противоречивое внутреннее время было обратимо, но ещё более непрерывно, чем прямое –

отсюда хочется выпить водки, жахнуть с этого холмика по открывшемуся простору – одним залпом, в одиночестве и потому не чокаясь, – невесть откуда взявшийся, памятный и воображаемый алкоголь, взлетев к лицу, с оправданной расстоянием задержкой проваливается в задушевную даль, чтобы пробрать нутро ещё глубже, чем утробный вой поездов, которым отмерено пространство для обмелевшей реки, чёрно-рыжих трав, деревьев и кустарника её берегов, разновысотных жилых массивов, индустриального урочища спичечной фабрики, курящихся в небо труб котельной, Вавилона дач, гаражей и кладбищ, крайнее из которых не так давно перебралось через насыпь в незаселённый и перспективный район –

– дальше кладбища, дальше памяти, дальше известной и застроенной души, к троице деревянных домов на горизонте, и один из них вспыхивает после того, как снаряд приземляется во двор, объясняя древнюю и чудовищную колдобину у ворот –

что ты видишь там, во дворе, спрашивает единственная из его подруг, с которой он проводил до её улицы полные густого разговора дни и не провёл ни ночи, она хорошо понимала его и то, как донести до него своё «нет», оставшись на тонкой границе между явным отпором и некой невысказанной болью, только эта граница, не дававшая повода силе и заставлявшая о чём-то смутно задуматься, пока женщина без спешки и промедления уходит, и могла его остановить –

да, только эта женщина могла его понять, остановить, закрыть ему глаза на реальность комнаты, где он всё-таки оказался – но это была гостиная, над дверью и под люстрой покачивались сверкающие побрякушки, из шкафа глядели мутным взглядом названия книг по колдовству и всяческой около-психологии, но ему сразу понравилось, что под светлым и мягким ковром чувствовался честный жёсткий пол, а в зоопарке книжногошкафа не было места Библии или Корану, за которых в этом соседстве было бы неловко, как за взрослых и уважаемых, но не верховодящих парней в компании шустрых и очень уж развитых подростков – комната признавала рабочую сомнительность своей обстановки, и хозяйка закрыла ему на это глаза и открыла на что-то другое, сомнительное не менее, но иначе –

в том дворе стоит девушка, похожую на гадалку, с чем-то таким цыганско-еврейским в облике – волосы гораздо длинней и мягче, чем у него, но равносильно чёрные, да ещё вьющиеся – хотя в углублённых трудом линиях ладоней мерещится прямота и откровенность голой рощи, как и в венах предплечья, набухших влагой с выжатого белья, с пальцев её падают капли, а на дворе ночь ихолодный ветер, и это странно, что она не вытерла рук или, наоборот, зачем-то окунула их, выйдя из дома, в бочку у дверей и держала, глядя в чёрную, как волосы, воду, а вода видела снизу её шею и лицо, не то что острых, но чистых и не затупившихся очертаний, и так немного, ровно чтобы покрыть нищету, нажито на этих чертах нежного и округлого добра, что красивому кисловатому яблоку родственна плоть лица, как следует созревшая, если верить чёрной воде и жёлтой лампе над крыльцом, только на левой щеке и правой скуле –

и он внезапно обнаруживает в воздухе кнут и свист двух ударов крест-накрест и вздрагивает ошеломлённо, будто собственная ладонь залепила ему

пощёчину, обратная сторона которой оказалась ещё жёстче прямой – но было кое-что ещё жёстче, уже на каком-то самоубийственном пределе:

контраст между судорогой, пробежавшей по лицу девушки, и абсолютно неподвижным, устоявшим взглядом – подобно тому, как устояла после первого удара она сама, и в этом было даже больше, чем силы, какой-то роковой чистоты, и за первым ударом с тёмной, но ясно чующей свою гибельность неизбежностью последовал второй – а глаза казались страшно выпуклыми, налитыми слезами, как звериные – кровью, и он вспомнил, какв первый раз занимался электродной сваркой, по глупой юности игнорируя защитную маску, сквозь которую трудно было разглядеть место для шва, и ночью после работы проснулся от того, что плотная, литая влага переполняла глаза, которые не могли раскрыться, только с этим можно было сравнить то, что он увидел на лице девушки сквозь исковерканную судорогой воду – и он чувствовал, с каким нехорошим напряжением стынет и леденеет вода –

и тут он вспомнил такое, что россказни о прошлых жизнях обернулись сугубо психологической правдой, но её было достаточно, чтобы обнажить конкретный безымянный механизм, действовавший посреди чертежа вымышленной и как угодно названной машины, вполне подменяя собой всю её нерабочую реальность – ощущение семьи, которой у него никогда не было, в которой он отец и муж, но не «главный», а как-то сложней – онни за что бы не подумал, что тут могут быть не то что сложности, а какая-то одна, неделимая, недробимая далее сложность: он не смог бы взять полноту власти, не поступившись при том …любовью к этой черноволосой девушке, она легла поперёк гордости и самодостатка, словно овраг через поле, определяя коренными неудобствами ландшафт – и этот овраг вырыл в его душе место для игр детей, ещё не рождённых, и одиноких походов туда жены за своей печалью, травой для супа и выросшим на несколько метров небом –

возвращаясь с работы в деревянный дом, он говорил, что не представляет, где в этих краях можно найти нормальных денег – несколько самонадеянным тоном охотника, от которого с удивительным упорством прячется обречённая – одним только его взглядом в глаза чаще – и редкая добыча, – но видимо, несколько раз он это говорил, два или три раза, потому что однажды, вместо улыбки, чья немота и спокойствиепослушно происходили из его гордых слов и дежурного беспокойства о доме – она спросила внезапно: а кто, если не ты? – …да никто – нет, милый мой, так не пойдёт, я беременна, кто-то должен представлять – ну хочешь, сама этим займись, сказал он, имея в виду, что и не представляя – сделает, –

но она сказала: хорошо, завтра я поеду к твоему начальнику, разбуди меня пораньше – и он подумал вскользь «…зачем она так», но это удивление не могло ничего остановить, и следующий час дом со страхом прислушивался к их скупой и неторопливой ругани, сюжет которой мог бы разрешиться за пять минут, но зачем-то нужны были эти паузы, повторы, инстинктивные возвращения – не к согласию, но к его бытовой границе, через минуту спокойствия начинавшей негромко трещать, как прибрежный ледок, слишком уж глубокая и оттого не успевающая остыть река струилась под ним темно и глухо, как кровь – все эти повторы, паузы молчания на чужую правоту и неизбежное, поверх всё более высоких волнорезов этой правоты, движение ссоры, вся эта жуткая медлительность, пронизанная напряжением и каждую минуту вродебы готовая остановить скандал – когда она повысила голос поверх его последней и оттого уже беззащитной далее правоты, он метнулся к ней и ударил два раза ладонью по лицу, она упала и замолчала, и подобно тому, как от её тела во сне веяло теплом, или от её облика, схваченного медным закатным или сизым, из недр пасмурного дня, лучом, заставшим её за работой или книгой – веяло почему-то дальней дорогой и чужими странами мира – так и сейчас от неё, полулежащей в углу и засыпанной темнотой волос, веяло чем-то несломленным и непоправимым –

он вспоминал остальное последовавшее, пока бежал с работы, через тронутые и пахнущие ветром затяжной оттепели поля, на свет, горевший в сумерках – и в доме, не помещаясь в границах окон, стен, крыши – никто ведь тогда не погасил огня, не этим всё кончилось, и свет продолжал гореть после прошлой жизни, уже заменяя дневной во снах, которые его беспокоили, потому что за ними проступала явь, тоже не помещавшаяся в их утренних пределах – он бежал через смеркавшиеся вечерние поля на свет дома и быстро – так повторяют на ходу бегло выученные билеты, опаздывая на экзамен – восстанавливал отрывочными связями, мгновенными деталями, смутными, длинными и кривыми, как дорога в сумерках, формулировками, на языках огня –

то, как он ушел в спальню и услышал минут через десять её медленные шаги по коридору к двери – то, как она стояла потом на чёрном крыльце под жёлтой лампой, у бочки с водой, навлекая собой другой, сильнейший и беспощаднейший удар, которого хватит в единственном числе – обеими сторонами ладони, памяти, жизни, и не по лицу, по душе и дому –

и несколько минут, смотря на неё, он слушал, как переговариваются наверху несчастные полубезумные соседи, с которыми он был по бедности вынужден

вложиться в жильё – непонятный, какой-то скомканный мужчина, ничего не боявшаяся толстая женщина, делившая кров и выпивку, и брат женщины, зачем-то спавший и пивший в одних стенах с ними – они, похоже, были взбудоражены ссорой внизу и новой бутылкой, стать осадком и тенью чужого раздора казалось для них, может быть, возвышенным, бессознательное и бескорыстное желание отдать свои жизни трагедии, померещившейся в соседской драме, проснулось в них, как последний и весомый, пусть ублюдочный, повод быть –

он открыл окно и сказал: иди домой, Катя – чувствовал ли он себя виноватым, нет – как лезущий в пекло, когда там уже минимум шансов кого-то или что-то спасти, не чувствует себя храбрецом, только сумасшедшим или самоубийцей, наверно, а он просто тот, кто шагнул в огонь – да, он был виноват и нисколько этого не ощущал, и думал, что взбешён, выведен из равновесия, что позволил её дурному настроению и неопровержимой, неотъемлемой лжи увлечь его в рукоприкладство, так он себя ощущал, и при том душа его уже горела виной, настолько сильной и внезапной, что он самому себе не подавал виду –

она легла в постель, он до неё не дотронулся и заснул со сложенными на груди руками, утром пошёл на работу, осторожно перешагнув через спящую, но она всё равно бы не проснулась, если бы он задел её, раз даже рассвет, пение петухов в соседних дворах и пьяные возгласы наверху её не разбудили – скоро вырубятся, подумал он, уснут часа через два в своих постелях или где они там спят – на лестнице пахло куревом, но он тоже курил и не почуял, а мог бы подумать: не спалили бы дом – от спящей веяло тем самым теплом, будто ничего не произошло, но кто знает скрип какой из половиц под ногами заставит её, выспавшуюся вопреки петухам, улыбнувшуюся вопреки пустому месту в постели – вспомнить сегодняшнее вчера –

перебираясь через овраг, он увидел белевшую на дне пачку сигарет привычной марки, которые она редко и тайком покуривала, а он знал, жалел её за это и ждал, когда пройдёт второй месяц и начнётся третий, чтобы напомнить ей и просто-напросто посмотреть в глаза, доставая из кармана сигареты – на дне пачки прошуршали окурки и пепел, он смял её, выкинул, ополоснул ладонью лицои огляделся в отчаянии на дне: край оврага, с которого он уже спустился, был выше другого, мокрая глина отражала пылавший впереди свет, и он почувствовал, увидел – понял, как она сидела тут, в недрах тёмной печали, и смотрела с бесстрашной отрадой на появившийся в ней самой – над ней самой – высокий и нежный отблеск,

напоминавший мерцающий очаг в каком-то небесном жилище, и сколько-то времени ей всё-таки понадобилось, чтобы отделить себя от увиденного и вздрогнуть: это очаг поражения, очаг беды, тоже, может быть, небесного происхождения – взбираясь наверх, уязвлённый жалостью, нежностью, пониманием, он обнаружил, что исход склона и нижний край совсем размыты, разворочены её локтями, коленями и страхом, и выбрался со второй попытки –

соседи из других домов, сверкая глазами, уступали ему дорогу, от нескольких, которые не успевали посторониться, он слышал, отталкивая, обрывки фраз – « поздно», «заживо», «вон она» – жена стояла, сложив руки на животе, недалеко от левого края огня и кричала, не теряя лица, но потеряв, похоже, голос –

подбежав ближе, он расслышал, что голос при ней, просто кричала она так же сдавленно и негромко, как тогда, когда зачала от него ребёнка, и он думал, что оказался плоховат, но только сейчас догадался, что ей было очень хорошо, а крик перекрывало изнутри, и вот теперь он зачем-то мог быть в этом уверен –

встретив его взгляд, она сказала, но он не расслышал, а сразу прочёл по губам, хотя никогда не умел: там уже ничего нет – отвернулся и посмотрел в глаза огню, свету, дому, дыму –

невозможное, обоюдоострое «нельзя»: остаться снаружи, войти внутрь – где уже ничего нет и не будет, если не войдёшь и не дерзнёшь – ни света, ни огня, ни жены, ни ребёнка, ни дома, ни пьяных, ни трезвых соседей, ни земли, ни неба – вот он, очаг, вот оно, солнце, отказаться от его нутра, где выживают только ангелы да святые – значит предпочесть мглу, пронизанную горем, как страхом, и страхом, как горем – нельзя не войти в горящий дом, – дом, в который никто не вошёл, когда тот горел, чтобы вытащить оттуда хоть кошку, хоть мышь, хоть одеяло, хоть бумажки и фотографии, подтверждающие жизнь, хоть малейший призрак жизни, да хоть мёртвого – был построен зря, и жили в нём мертвецы, и дым его не верит в небо, куда поднимается – и кто убоялся огня, тот не верил теплу, которым грелся, и не знал дерева, из которого строил, и не чуял рискового родства между брёвнами и дровами, на котором и держится дом –

и кто не войдёт в горящий дом, тот не верит в Бога, это он подозревал с детства – не в набожности дело, это значило не верить вполне, до конца, до неизбежного горизонта – во что угодно, в свои силы, в любовь, в победу – и

он вошёл, но за спиной кричала жена, а внутри жены тревожилась душа его ребёнка, и он оставил их, не оценив реальную невозможность возвращения, которая явственно перед ним полыхала – косяк, мужик, сказал бы ему кто угодно, хоть человек, хоть ангел, хоть совесть –

а Бог молчал, потому что где-то на втором этаже, после самоубийственной лестницы, поднимавшейся вверх, как его жена поднималась по склону – в чаду паники, падая и проваливаясь, сжигая силы, нервы, надежду, отчаянье – на втором этаже он взял на себя слишком много огня и дыма и не нашёл никаких соседей – а нашёл только сердцевину пекла, где языки пламени, осилив мир и принявшись за пустоту, трепетали и метались вечно –

и голос его жены сказал вместо гласа свыше:

«…сначала это мнится прошлой жизнью, потом родовой травмой – а это было вчера, милый, вчера –

и как можно использовать единственный шанс, если он мир – как его можно использовать, да только неправильно, посмотри вокруг – мост, где ты стоишь, меж высоких, пробираемых ветром склонов грохочет и воет поезд – слева ещё один мост, автомобильный, жёлтый грузовик сверкнул на мгновенном солнце; вдоль реки – рыжая трава, обнажающиеся осины, тополя, берёзы, разновысотные жилые массивы, индустриальное урочище спичечной фабрики с курящимися в небо трубами, дальше – дачи, дачи, дачи, Вавилон гаражей, дач и кладбищ, троица деревянных домов на горизонте – какая бескрайняя милость, и все начинают тут обустраиваться –

под шум вагонов с нефтью и газом, на брызги и выхлопы которых остаётся существовать – шампанское, господа, – понабрать кредитов, купить жильё, наделать детей, развестись с женой через год, два, пять, десять; раскрой ладони, всё в твоих руках – линии рек и дорог в незаселённом участке области, поставь там окурком дачу, не на пьяный спор, а от пьяной боли, по трезвости которой живёшь – осень смотрит в зеркало, не в первый, не в десятый раз – и тащит оттуда вагонами листву, и пока эта сука ходит где-то в трепещущей летней шубе, я скажу тебе:

подобно тому, как ты залез в пекло – все лезут в уже проданную кому-то машину, квартиру, семью, потому что нельзя не войти в горящий дом, разумеется – и стыдно пойти по дорогам в чужие страны спасаться и выполнять вину, когда тут такие полыхающие раздолья –

это было вчера, милый, и какая мне разница, кто твой покровитель, перекроивший для тебя весь мир за твою смелость и достоинство – весь причинно-следственный комитет с его длинными причинно-следственными связями, всю неподъёмную историю, куда впаяна, как фундамент развалин, рассказанная тобой – какая мне разница, кто твой покровитель, когда он вообще у тебя есть –

слишком велика милость, и ты крепко в этом даре увяз, а я…куда я денусь, должен ведь быть свидетель у таких чудес, – и твоего сына – я знаю, сына, – тоже, видимо, переписали вместе со всем остальным, изъяли из моего нутра, но уж тут я отказываюсь свидетельствовать, слышишь, опустошённое никогда больше не сделать полным – иначе нет и не было в нём ни чести, ни смысла – и будь виноват только ты, я бы могла простить, но мы с тобой одна душа и плоть, которую я больше не люблю –

и я знаю, что будет дальше: когда ты очнёшься, я успею выскочить и запереть дверь, чтобы ты меня не догнал – к вечеру одумаюсь, сделаю копию ключа и посреди ночи аккуратно вставлю в замок, а там уж соображай сам – той же ночью уеду, мне есть куда – на месяц, на год, на годы – и никогда не вернусь, и тебя здесь не будет» –

примерно так всё и получилось, но он до сих пор здесь, а жизнь длится, изымая из-под «никогда» землю – и девушка, похожая на гадалку, медленно, медленно возвращается на свет горящего дома, а он никуда из него не уходил.

Иван Петрович Белкин
Иван Петрович Белкин родился от честных и благородных родителей в 1798 году в селе Горюхине. Покойный отец его, секунд-майор Петр Иванович Белкин, был женат на девице Пелагее Гавриловне из дому Трафилиных. Он был человек не богатый, но умеренный, и по части хозяйства весьма смышленный. Сын их получил первоначальное образование от деревенского дьячка. Сему-то почтенному мужу был он, кажется, обязан охотою к чтению и занятиям по части русской словесности. В 1815 году вступил он в службу в пехотный егерской полк (числом не упомню), в коем и находился до самого 1823 года. Смерть его родителей, почти в одно время приключившаяся, понудила его подать в отставку и приехать в село Горюхино, свою отчину.

Оставить комментарий