Подземная нумизматика

В шестой сундук,
В сундук ещё не полный…
А. С. Пушкин
Люди гибнут за металл…
Ария из оперы

1.

Городище же наше расположено на остром каменистом неприступном мысу, надёжно издревле ограждено с востока и запада от сухопутных конных скифов и прочих случайных варваров двумя глубокими, глубоко врезанными в сушу бухтами, а с севера наглухо защищено циклопической двойной стеной из тёсаного и пригнанного вплоть известнякового камня. А внутри – чахлые оливы и жухлая сирень прорастают сквозь остовы бывших жилищ, ристалищ и капищ.

Все мы живём вокруг Городища, живём Городищем, кормимся Городищем, молимся Городищу. Кто-то служит в Заповеднике, кто-то служит во храме. Кто-то просто побирается, христорадничает Христа ради на подведомостной территории. Кто-то водит экскурсии, как пастырь стада. Благо, есть у нас меж чем водить. Есть и стройные дорического ордера колонны, и раннехристианские базилики, и позднеантичные мозаики, и ступенчатый амфитеатр. Кто-то летом приторговывает самодельными сувенирами. Кто-то, подобно античным аэдам и рапсодам, с панамой в протянутой руке декламирует монодическую (сольную) и хоровую (коллективную) древнюю лирику. Кто-то поёт под сурдинку Цоя или Шевчука. Кто-то обслуживает туристов в бессчетных ресторанах, барах, кафе, палатках, которые в основном называются «Ифигения», или «Таврида», или – чаще — «Ифигения в Тавриде. Шашлыки и чебуреки. Напитки. 24 часа». Кто-то этих же отдыхающих снимает на диковинный полароид на фоне руин, так сказать, моментально навечно запечатлевает. Кто-то просто этих москвичек на минуточку снимает у кого-то, кто-то держит дешёвые для этого дешевые багровые одноразовые номера. А кто, как наш брат, копырит. И в основном – зимой. Когда пусто от туристов. Когда волны рушат скалы. А главное – всё по-человечески. Всё по-людски. Все равны. Все гавны.

2.

Промысел мой и хлеб мой, однушку в хрущобе и 5 сундучков тусклых золотых монет я получил наследством от отца. А тот – от своего отца четыре. А тот – от своего три. Ну и так далее. Я же завёл себе шестой, но он ещё не полный. Так, на треть. Хотя вот только вчера бросил туда четыре увесистых золотых кружочка. Все мы из колена в колено – копыри. И так и сидим на одном перспективном неизбывном месте, между Стрелецкой (где стреляли в цель) и Карантинной (где томились в карантине) бухтами, так и копаем-просеиваем одну общую кормилицу-землю. Ищем. Стараемся, как старатели. И в конце концов мы её кесарево рассечём, посечём, выпотрошим, вывернем наружу, поимеем. Всё из неё изымем. И я, именно я найду эту большую великую святую Владимирову Велесову пудовую недающуюся ползучую Гривну, которой князь расплатился с попом Евстафием за сдачу города и исцеление от глазной оптической хвори. Хотя мне уже 55 лет и зачем она мне. Я подсчитал, что этих отцовых сундучков хватит примерно скромно до 98 моих лет. И мне лично не надо. Это вот отцу моему Гривна была нужна больше всего на свете. Больше жизни. Больше смерти. Она-то и свела его в могилу совсем молодым. Так что я его очень смутно помню. Но сын же за отца отвечает. И я когда-нибудь разрублю её на куски и разошлю куски до востребования в разные города и страны. Чтобы не воссоединилась, не срослась. Буду её ловцом и палачом. Возьму за родовое наследственное чистое золото серьёзные деньги и пущусь на старости лет во все тяжкие. Впаду в грехи. Имею право. Потому что Гривна – зло. Невинное и невиновное абсолютное зло. Зло чистое, как её чистое золото. Зло чистой воды. Тёмное древнее буйное безумное неразумное зло. 31-й серебренник.

3.

Мы копырили, копырим и будём копырить при всех властях, при всех режимах. Копырим в любую погоду. Копырим нелюдимо и молча. На всех уровнях и во всех пластах. Зимой и летом. В спецодежде и без. Без разницы и по барабану. Но для отвода глаз различных дирекций и инспекций и для какой-никакой стабильной фиксированной пенсии оформляемся из рода в род за ни за что реставраторами каменных работ в раскопочный или реставрационный отделы нашего Государственного археологического Заповедника. И послушно катаем скрипучие тяжёлые тачки, и кладём для восхищённых летних туристов якобы античную стенную кладку, и роем, и разрываем, и зарываем. Всяко бывает. Чего не случается. А ибо промысел наш рисков. То блеснёт в прибрежном отвале полновесный обол, тяжёлая драхма или весомая резань, а то неделями напролёт – труха. Рыбная чешуйчатая труха. То есть — вчера густо, а завтра и послезавтра пусто. То есть то можешь купить с потрохами весь Заповедник, а то сам продаешься, как блудь. И тоже с потрохами. Однако заветных сундучков пока не трогал. Не отпирал. Упаси Гривна.

4.

Чудесной золотой тяжеловесной Гривны с Ярославовых достославных баснословных времен никто не видел, но все о ней слышали. Рассказывают, что дождливой ветреной ненастной недоброй ночью принес её под городскую стену на своих могучих плечах верный княжий гридь Вятко и отдал алчному и лукавому иерею Евстафию в обмен на большой трезубый железный ключ от Портовых ворот, тех, что у башни Зенона. И воевода Добрыня тайно отворил ворота и вошел в город, предав его огню и мечу. А Вятко под шумок зарезал иерея и взял Гривну обрат. А некий смутный, не проясненный историками козак Палей зарубил Вятку заступом. А Палея уже задушил вожжой новгородский дружинник Сила Силыч. А Силу Силыча свалил кулаком с левой варяг берсерк Регволд. А того настиг стрелой хазар Моша. А дальше след теряется. И пропала Гривна. Ушла в землю. А князь Владимир о ту пору был немощен и слеп. Рассказывают, правда, что позже два раза всплывала Гривна из-под земли. Видели мельком ее сограждане-соседи у грека-купца Клемона, у конного скифа Аратиса, которых вскоре нашли безнадёжно мертвыми. Так и канула окончательно. А потом пришла Орда и обратила город в руину, в запустение, в безлюдье. Был крик и гик, пожар и погром. Люди гибли и бежали, бросив, к радости грядущих археологов и нас, копырей, все свои пожитки и нажитки. И время утопило бывший город частично в морской воде, а частично — в сухой наносной земле. А потом пришли наши, суворовские и ушаковские чудо-богатыри, и растащили тёсаный камень с развалин себе на жилища, но и воздвигли храм святому равноапостольному князю. А потом другие чудо-богатыри, победители, этот храм взорвали. И стало городище – гноище, пустырище и пепелище. Вот так если вкратце.

5.

Меня зовут Трифон. Тришка. Как в Крыловой басне про кафтан. Впрочем, это неважно. Давно уже никто не зовёт, не окликает. С тех пор как ушла Маша. С тех пор как сбежала к расшитому фальшивым золотом капитану торгового флота. Теперь больше говорят: «Эй, старый копырь». И я откликаюсь. Я привычно сплю на голом полу на голом матрасе под колючим тёмно-синим солдатским одеялом. Я просыпаюсь затемно, голый, пью голый чай на голой кухне, натягиваю кальсоны с начесом, толстый водолазный свитер, шерстяные носки-самовязы, ватные стройбатовские штаны, потёртый морской бушлат, облезший треух на мою седую голову, кладу в рюкзак малую саперную лопатку, короткую компактную отточенную кирку, зубило, скребок, термос, бутерброды с докторской и иду по Дмитрия Ульянова, по улице Древней на Городище. Прохожу развалинами рыночного квартала, миную амфитеатр, где когда-то звучали Эсхил и Софокл, выхожу на агору к руинам Владимирского собора. Моря ещё не видно, но слышно. Оно урчит и пушечно ухает о скалы на носке мыса. А со скал в черную шевелющуюся воду свисают сияющие во мгле ледяные языки. И – вот они. Я хочу быть первым, но куда там! В кустах ещё прощаются с невинными школьницами старослужащие моряки водолазной школы. Над обрывом под руководством Петра Андреевича подскакивают и машут руками и ногами подпольные противозаконные каратисты. А на каменистом колючем пенистом берегу – уже наши купавны-купальщицы, наши ундины, наши нудистки и моржихи, молодые окрестные пенсионерки. И им мороз – ни в мороз. Хоть бы им что. И море им по колено. В Заповеднике они чувствуют себя примерно как в городской женской бане, только в бане наоборот – в холодной бане. Они белеют в полутьме голыми потёртыми телами, взвизгивают и хохочут, бросаясь за здоровьем в ледяную воду. Они не обращают внимания на наш полулегальный промысел, а мы, в обмен, — на их некрасивую старушечью наготу. Иногда они подходят к отвалу и, наклонившись и болтая отвисшими грудями с разработанными мужчинами и временем сосцами, рассматривают добычу. А я их не гоню. А морской ветер треплет и ерошит их реденькие лобковые волосы. Но сегодня они не подходят. Сегодня у них именины, день рождения бывшего директора бывшей нашей школы № 34 стервы Настасьи Филипповны. И они там поют «Хэппи берсдэй», едят свои самодельные шарлоттки и пьют голяком шампанское, а одну (шестую уже) откупоренную полную бутылку в кураже бросают в море. Как бы Посейдону. Как бы чем ему там на дне согреться. Эх, мои вы рыбки! Тучки небесные. Вечные…И т. д. И т. п. Эт сетера. Бла-бла-бла.

6.

Маша же не любит никого и ничего. Она считает, для неё совершенно очевидно, что (я цитирую) любая крайняя форма отношения к людям и к деньгам, как страстное желание их получить (Прохор, Демьян), так сильное отвращение к ним (я, Трифон) не ведут ни к чему хорошему. И только спокойное восприятие денег и людей, не как зла или добра, а как одного из явлений жизни, ведет к некоторой приподнятости над землей, как это происходит с Антоном Павловичем, Федором Михайловичем, Львом Николаевичем и с ней, с нашей Машей… ( конец цитаты). А мы копырим. Копырим себе. Молча, трудно и упорно.

7.

Дед рассказывал (а тому – его дед, а тому – его, а тому – его, а тому уже позабыто кто), что Велесова Гривна – это пуд чистого золота (а пуд золота решает все проблемы), раскатанный как бы в краковскую колбасу и согнутый дугой, в бараний рог, разомкнутым кругом, концы которого завиты в бараньи рога. Это сотворил Велес, и сотворил потому, объяснял дед, что он покровитель всего рогатого скота. Велес же искусно покрыл спину Гривны завитками наподобие бараньей шерсти и вставил под левым рогом бесценный изумруд, а под правым – рубин, чтобы Гривна прозрела и узрела истину и глубь. Но прежде, во время оно, объяснял дед, когда Велес в смертном бою взял Гривну у уральских копателей-йурлов, она была священным извилистым прободающим землю слепым дождевым червем, отчего на брюшке её сохранились поперечные впалые бороздки. И отчего Гривна раз в 100 лет дрожит и плачет сыпучим золотым песком, пытаясь распрямиться и извиться червем. Однако не может одолеть Велесова вещего слова. А спустя века Велес отдал Гривну княгине Ольге веном, выкупом и откупом от новой веры. И мудрая Ольга приняла, зашила, словно в мешок, её в три крепкие дружинные кольчуги и опустила в глубокий днепровский Выдубецкий омут, но не до дна — чтобы Гривна не чуяла под собою земли. И висела она на кованой цепи в тинистой тьме вод тридцать лет и три года. А потом досталась Ольгиному внуку Владимиру. А тот расплатился ею с вероломной анафемой Евстафием. А тот, неразумный, не удержал. И пошла Гривна по рукам, из рук в руки, пока не скрыли её в мать сыру землю. Однако кто зарыл – обладал, видать, хоть частью Велесовой силы и отлучил Гриву от света. Зарытая же Гривна-червь ходит под землей аки посуху и потому практически неуловима. Так говорил мне дед, А тому дед, а тому сыздетства дед. И ещё он говорил, что нашедшему Гривну суждено вечное блаженство и пожизненное счастье. Или мучительная мученическая медленная смерть. Одно из двух. «Как уж сложится. По обстоятельствам», — резюмировал дед.

8.

Прежде мы копырили на пару с Демьяном, и хорошо копырили. Денежно копырили. Максимально варили, как шутили, Демьянову уху. Латали Тришкин кафтан. Но разошлись врозь, порознь и теперь даже отворачиваемся вбок и вниз при случайных производственных встречах. Демьян ни в какую не хочет расчленять Гривну, не хочет даже продавать ни в страну, ни в зарубеж. Найди он её – так бы всё и смотрел бы на неё с утра до ночи и млел бы истово. Но найду её я. Потому что… Ну ладно, ещё не время. Однако Демьян – голова. Недаром у него 4 незаконченных высших. Демьян первый сообразил, что главное лежбище, гнездовище Гривны – под разрушенным Владимирским храмом и что она не в силах покинуть пределы Городища, выйти за стены, за протейхизму. Ещё Демьян говорил, что Гривна стара, устала и больше лежит, а ходит нехотя, только если сильно спугнёшь или если нападет червивая дрожь. И ещё он предлагал загонять её к морю, а там уж и вмёртвую брать. Это он первый применил миноискатели, правда, совершенно безрезультатно. Это он составил схему примерных Гривниных путей-дорог.

9.

Маша хорошая. Хорошая Маша. Но — Маша никогда не любила моего деда, моего дела, моих копырей и моё копырство. Считала его несерьёзным мальчишеским занятием. Пережитком переходного возраста. Сетовала, что от них даже после душа, чеснока и водки разит едкой подростковой спермой вперемешку с мёртвой трупной землёй. Всё хотела пристроить меня к какому-нибудь солидному людскому живому делу. В сбербанк, например, в торговый порт или на овощебазу. Хотела, чтобы я сидел в отапливаемом помещении в пиджаке и в галстуке, а она чтобы варила мне щи и борщи. И чтобы непременно в ситцевом в игривый цветочек фартуке. Это так она обо мне на свой лад заботилась. Дарила, бывало, душистое мыло и жгучий одеколон «Шипр». А я Машу любил, да и сейчас люблю. Даже после того, как она ушла на Большую Морскую к своему раззолоченному ложным золотом, ослепительно белоснежному капитану «Мыса Фиолента». Были у Маши и крутые курорты, и драматические академические театры, и рестораны с паюсной икрой. Было, было у Маши на шее и звонкое тяжёлое монисто, были в ушах и серьги из крупных добрых ловатей, были и червонные кольца в полпальца. И тонкое кружевное бельё. Были и остались. С ней и на ней остались. А я вот остался без щей и борщей. Без харчей. Стал ничей. Стал ничем и ни за чем. Но – Маша хорошая. Очень хорошая.

10.

После раздора с Демьяном тот сколотил группу лиц (считай даже партию или – пуще –секту, а то и банду) из двух молодых начинающих копырщиков, Данилы и Кузьмы, назвавших себя «Дети Гривны». Они объявили Гривне подземно-минную войну и тотальную облаву. Закупили у водолазов якорных цепей, тротила, скафандров, щупов. А параллельно стали рыть потаённое капище у крепостной стены в окраинной безлюдной восточной оконечности Городища. Среди копырей поползли слухи о якобы кующихся в мастерских судоремонтного завода стальных из нержавейки кольчугах, о якобы заказанном в фирме «Прозрачность» огромном (7 на 7 на 7) аквариуме из пуленепробиваемого стекла, о каких-то диковинных золотых ризах с завитками в виде червей, шьющихся на фабрике Нины Ониловой. А у меня появился новый напарник – Прохор. Прохор – самый матёрый и самый мрачный из всех подземных нумизматов. Прохор нелюдим и себе на уме. Прохор всем бы хорош, но жаден. Он носит тяжелые тёмные очки с толстыми стёклами. Но зато Прохор – слухач. Он слышит гад подземных ход. Он чует вибрацию почвы. Он даже ходит повседневно в бирушах, потому что звуки его терзают. Слепец Прохор – как бы наш местный Гомер. А я – Кассандр. И вместе мы – сила. Куда там вашим миноискателям. Но – и ещё одно дополнительное «но» — Прохор алчен. И если возьмёт Гривну, то хладнокровно перельёт её в слитки, а слитки обменяет на доллары, а доллары – на Канары. И тут надо его опередить. Предупредить. Остановить.

11.

Вот с храма, с Владимирова собора, мы с Прохором тогда и начали. Оттуда и пошли. В храм проникнуть легко, потому что в Свято-Ольгином притворе у нас, реставраторов каменных работ, склад, где хранятся цемент, лопаты, кирки, ломы, мастерки и прочий сапёрный инструмент. А оттуда через кованую дверь – прямая дорога в мрачный нижний предел. Туда, где после войны заложили заряд. Здесь ещё различимы останки небольшой базилики, в которой якобы крестили князя. И вокруг которой и построен большой Владимирский храм. Как бы её накрыв. Но взрыв разметал древнюю кладку, вырыл воронку в древнем алтаре, пробил потолок и частично обрушил купол. А сквозь провал и пробой, сквозь многолетнюю пыльную паутину видны освещенные зимним солнцем яркие южные жизнерадостные мозаики ликов изуродованных осколками святых священных почтенных отцов. И вот оно, Гривнино налёжанное лежбище. Вот оно, под ногами. Дырою на загаженном полу. Оно извилисто уходит вниз и рваные стенки как бы слегка подёрнуты тончайшим мерцающим непромышленным золотом. Скорее – идеей золота, мечтой о золоте. Но Гривны дома нет. «Гривна на выезде», — говорит, прислушиваясь, Прохор. Гривна путешествует, рассекает, крейсерует, буровит.

12.

Разрывать, вскрывать могилы – это, конечно, мелочно, это рутина, детский сад и непростительный уголовный вандализм. Эти дела неприятны даже бросовому последнему копырщику. Но если могиле свыше 1000 лет — это уже называется археологией. И даже поощряется государством (наш археологический Заповедник, к примеру, — Государственный). Как будто душа уже не бессмертна. Как будто ожидающее последнего страшного суда тело уже прикосновенно. И а я вот разрываю, откапываю. Эксгумирую. От неловкого удара отваливается левая костяная нога. На нежном детском черепе – тоненькая золотая цепочка. В правой сжатой костяной бывшей кисти – мелкая серебряная таньга для оплаты проезда в царство мёртвых (видимо, эконом-классом, плацкартой). На шейных позвонках – бусы из померкших стекляшек. А больше ничего. Всё остальное истлело. Не велик прибыток, да есть. Однако пора перекусить. «Второй завтрак», — как, бывало, говаривал образованный энглизированный Демьян. Я достаю из рюкзака бутерброды и термос. Летом, конечно, проще. Летом я из дома вообще ничего не беру. Залажу в обеденный перерыв на дерево, рву миндаль, потом рву с куста недозрелый жирный инжир, потом наливаю из колонки сырую холодную воду в первую попавшуюся подножную бутылку и ложусь в тень под маслину – вот тебе и весь античный обед. А насытившись, иду на второй этаж башни Зенона читать «Илиаду». Лето – сложный период. Летом много отдыхающих, и они сильно мешают работе. Но сейчас зима. Сейчас не то. Серые тучи плывут по небу, как линкоры. Я присаживаюсь на жёстком склоне у трофейного колокола, трофейно снятого с Нотр-Дам, что в Париже, чтобы видеть ревущее море, откусываю от бутерброда, отхлебываю из термоса. И тут земля подо мной как задрожит и как вздыбится и к морю, изгибаясь, как змея, пролегает зыбистый земляной вал. Это Гривна проснулась. И вдруг я увидел сквозь землю дедовым сквозным лазерным зрением, как она, блистая своей разноцветной ювелиркой, плывет, огибая валуны, ныряя под остовы жилищ, то погружается вглубь, превращаясь в смутное размытое сияние, то почти задевает своими топорщащимися колкими спинными завитками квёлые корни мёртвой зимней травы. Зудит. Играет. Кстати, вбирающая, всасывающая в с

ебя подземное золото Гривна за века и годы порядком растолстела. Тянет уже пуда на полных полтора. И стала как-то медленнее. Как-то плавнее. А мне и на руку. Легче брать. Правда, и тяжелее. Ну чисто по весу. В детстве я мог видеть сквозь землю раза по два в году. Потом – реже. А последнее прозрение было лет семь назад. И я уж думал, что дар этот меня покинул навсегда. Ан нет. Нет.

13.

Первым погиб недоученный, бессмысленный, безмолвный, недоозвученный здесь Кузьма. Кузя. Белый тонкошеий лебедь своей осанистой равнобедренной мамы. Погиб просто, буднично. Шатался, прогуливая торговый техникум и выпивши по Городищу, и вроде бы оступился в самим собой недавно вырытую подле Крещальни ямку, и вроде бы потерял там до бедра ногу. А умер уже в реанимации от потери нескончаемой неостановимой крови. А кто же тогда думал, чьи это дела? Ну так. Случай. Несчастный случай. Обычный несчастный случай. Кузю схоронили скромно. Почти тайком. Тишком. И так-таки и без ноги, хотя мама хотела, чтобы с ней. Чтобы найти. И больше о нём ни слова, кроме того, что Демьян его лично, пристно, истово, страстно соборовал и отпел. Были игрища. Пили брагу аж по усам текло. Зарезали в центре зала на алтаре Булыге парочку жертвенных малолетних нагих оскопленных беспризорников.

14.

Нам нужны, — обсуждаем мы с Прохором, — автономный отбойный молоток и мощная, чтоб резать ракушечник бензопила с победитовым диском. Кроме этого – кварцевые ослепляющие фонари. А для этого нужны деньги. И мы по-братски выгребаем из карманов свою последнюю добычу. Прохор – семь цезаревых сестерциев, а я – золотой частый скифский гребень. То есть, деньги, в принципе, есть. Денег хватает. Однако завтра, в субботу, не миновать идти светиться в Город, на наш нумизматический рынок. И Прохор заходит за мной с утра уже принаряженный. Я тоже чисто бреюсь, прыщусь одеколоном, туго повязываю строгий галстук, надеваю светло-серую тройку и нежное кашемировое полупальто, укутываю шею лиловым шёлковым шарфом. Потому что чем ты лучше выглядишь – тем дороже возьмёшь. И едем мы, естественно, на такси, на дорогостоящем душистом благостном Ефимыче напоказ по всем нарядным центральным улицам. Вот такие вот дела. Вот такая вот иллюзия фарта. Преуспеяния и благосостояния. Только разве что яхты на рейде не хватает. А рынок наш по выходным располагается в Верхнем Городе, напротив рассадника разврата Городского имени Павла Корчагина дома культуры (Бывшего Петропавловского собора, который, кстати, — точная копия античного храма Гефеста в Афинах. Вот такой вот Третий Рим, а Четвёртому уж не быти) в тихом скверике. Там, в общем-то, и не рынок, а как бы натуральный обмен. То есть, значок меняется на значок, екатерининский пятак – на павловскую полушку, ходынская кружка без ручки – на ходынскую кружку с ручкой, но с доплатой. А деньги, тем не менее, ходят. И ох какие деньги. А мы проходим в свой городищенский античный сектор, и вся эта мелочь в почтении угодливо расступается. И мы предъявляем товар тамошним воротилам и молчим. И с той стороны молчание. Одним словом, мы, конечно, быстро и выгодно продаём и едем на заждавшемся Ефимыче в периферийный дешевый «Хозмаг», где со скидками берём своё. Берем наковальню и молот. Для ведьм. От ведьм. Берем Гривнину смерть. Берём конец всему. Берём жизнь и смерть. Берём Эроса и Танатоса. Меняем Эроса на Танатоса.

15.

Молоденький, хорошенький, сильно подвыпивший стильный копырь Данила из бюро президиума «Детей Гривны», взявши с утра в отвале рыжую квадратную драхму, рассказывает вечером в понедельник под «Пино-Гри» в баре «Корсунь» о генеральной репетиции литургии в капище Гривнищи. Рассказывает об псевдо-золотом обитых стенах. Говорит, что в центре подземного метрозала, всего оформленного в краденых дорических мраморных колоннах, стоит аквариум. А в центре аквариума подвис на эсминцевой литой надёжной цепи крепкий, редкий кольцом кольчужный мешок, сквозь который видно. Правда, вместо непойманной Гривны там пока обыкновенный мёртвый валун, Булыга, но который уже видится священным. А вокруг в водолазном скафандре с металлической головой, в свинцовых калошах и с подводным изжелта-золотым факелом-фальшфейером ходит и кадит волхв Демьян. Вокруг же бассейна стоит в золотых червивых ризах братия и поёт сочинённые Демьяном дивные Гривногимны. А слов, по причине значительного алкогольного опьянения и природной врожденной глупости, Данила, увы и ах, не запомнил. Так только в общих чертах: «Да будет! Да пребудет! Славься! Хай живе! Жирей скорей!» Помнил только, что вместе со всеми поклонялся и преклонял, что экстазировал, оргиазировал, блажил, кликушествовал, бесновался и онанировал в общую ониксову гераклейскую чашу. А сперму потом оптом сливали в аквариум. В голубоватую морскую воду. И она там плыла, расплываясь и растворяясь. Растекаясь. Исчезая. Оплодотворяя. Когда же, вещал первожрец Демьян, вместо местоблюстительной Булыги в сетях окажется сама Гривна, они будут иметь её и доить. И обретать неземное подземное тёмное тайное блаженство. Так вспоминал Данила. Вспоминал и плакал благостными очистительными пьяными светлыми слезами. Ах! Слезьми.

16.

Прохор, заплетаясь языком, позвонил мне в 2 часа ночи. Причём не по телефону, а прямо непосредственно в дверь. Вошёл пьяный, бледный, колеблемый, подавленный и придавленный тайною чёрною мыслью. Снял в прихожей куртку-косуху, тускло блеснув «Вальтером» в подмышечной кобуре (а поскольку в последнюю Великую войну на территории Заповедника шли ожесточённые бои, все мы неплохо худо-бедно вооружены), прошел на кухню, рухнул на табурет и уткнул мокрое лицо в ладони. Я поставил перед ним чашку чая и стакан водки. Водку он выпил залпом, а чай брезгливо отодвинул. «Я так больше не могу, — выдохнул сивухой Прохор. – Я всё время её слышу. Слышу её звяк. И считаю деньги. Деньги, деньги, деньги». Прохору плохо. Прохор купил дешевый калькулятор и день и ночь напролёт перемножает грамм на рубль, а обратно рубль на грамм. И суммы выходят феерические. Но Прохор не верит прибору и пересчитывает снова и снова. Даже на бабкиных счётах. И числа растут, как на дрожжах. И в видеомечтах Прохора растут пачки крупных хрустких нарядных зелёных купюр. А Прохор блаженно лыбится. В данный момент – на меня. «Барыня-сударыня! Сударыня-барыня!» — пляшет во всю кухню вприсядку удалый расхрисанный Прохор. И это он о Гривне.

17.

У меня теперь есть военная довоенная ещё карта Городища. Топография и картография. Я теперь хожу ночами и вижу сквозь сухую траву древнее схороненное захованное золото. Монеты, потиры, тиары. Вижу перстни на перстах скелетов. Кувшины, набитые под горлышко. Вижу всякого рода бросовый скарб, истлевшие портки, пищевые отходы. Вижу рытвины, оставленные Гривной. Вижу – и наношу на план. Только вот самой её не вижу. Пока не вижу. До поры до времени. Я ведь теперь князь Заповедника. Хозяин Медной горы. Золотого мыса. Я теперь сам стал дедом. Сам себе дед. Я теперь даже могу вернуть себе Машу. Если только захочу. А так я и сам себе по себе проживу. Капитан, капитан, улыбнитесь. А хорошо бы – ты утонул.

18.

Дед рассказывал (а тому – его дед, а тому – его, а тому – его, а тому уже позабыто кто), что Велесову Гривну тянет уйти на родину, под полями, под лесами, через приднепровские, придонские, приволжские, заволжские степи в источенные шахтами Рифейские полные золота и самоцветов горы. Там, чудится ей, избавилась бы она от крепкого Велесова заклятия, распрямилась бы в первозданного священного золотого ползучего Червя. Потекла бы было извилисто мягкой и ласковой чернозёмной полосой, к Перекопу, форсировала бы напрямки подземно в верховьях на четырёхметровой глубине неглубоководные водные преграды — мёртвый Сиваш, чудный Днепр, тихий Дон и Волгу-матушку. А там – просторами. А там – считай, уже дома. Потому и тычется она рогами в плотную глухую крепостную кладку. Но прорубить не может. Не может и поднырнуть, потому что стены стоят на материковой фундаментальной скале. И морем никак – поминает с ужасом Гривна тёмный днепровский омут. И оказалось Гривне наше Городище просторной постылой тюрьмой. Узилищем. Скорбницей. Темницей.

19.

Тем вечером какая-то неопознанная заштатная неместная приезжая наёмная шпана в кровь и до полусмерти избила кастетами и ногами Прохора, а ночью у Западных ворот в меня дважды стреляли, но всё мимо. И, думаю, нарочно мимо. Утром же пришли менты с обыском. Перевернули всё вверх дном. Однако мои сундучки, гранаты и парабеллум – в яме тайно снимаемого гаража и прикрыты снятым с колёс ржавым «Запорожцем». Так что ушли со сжатыми кулаками, злые и несолоно хлебавши. Я тоже, прихватив на случай кирку, ушёл на Городище. Каратистов уже не было, а ундины смотрели на меня как на обречённого. Значит, все уже всё знают. Понятно, что это война. Понятно и с кем воюем. Со старым корешем, с Демьяном, с обезбашенными детьми Гривны, которых уже наплодилось с полдюжины. Ну давай, Демьян, давай. Кам он, Демьян. А в музейном (бывшем монастырском) Итальянском, летом фонтанирующем, дворике на уютной, обвитой дионисийскими лозами хромой лавочке с пенковой пиратской трубочкой под серебристыми усами и над серебристой бородкой, сидит попыхивает душистый душевный зав. Археологическим отделом мудрый столетний Фёдор Михайлович. Сидит и, попыхивая, подманивает меня мизинцем свободной левой руки. И я подхожу. «Брось ты это дело, Трофим, то есть Трифон, вечно я вас по старости путаю, — тихо говорит он. – Отца не воскресишь, Машу не вернёшь, а сам сгинешь и Заповеднику навредишь». А он. Провидец, всё про всё знает. «Угу», — отвечаю я. «Угу», — это «да» или это «нет», — спрашивает Фёдор Михайлович. «Угу» это «не знаю», — честно отвечаю я. «Ну смотри, Тришка, тебе жить, тебе жить», — говорит Фёдор Михайлович и снова попыхивает. А я ухожу в растерянности и в уверенности. Ухожу в правоте. Однако путём-то и ладно бы бросить, но Прохор в глухой реанимации, я пока на ногах и мне пока не сто. Ну и бросай. А вот хер вам. И чо, и шмайссеров, думаете, у нас уже на вас нет?

20.

Пожилые Фёдор Михайлович со Львом Николаевичем, с помоложе всё одно старшим младшим научным сотрудником Антоном Павловичем сидят себе на дивной лавочке, сидят покуривают. Демьян же теперь хозяином разгуливает по Заповеднику об руку с участковым милицейским старшиной Карпом. Разгуливает под малолетним борзым конвоем, в папахе и в генеральском мундире с аксельбантом. Разгуливает фертом. А я зато видел Гривну и Машу. Маша пришла в гости в библиотеку к пожилой библиотекарше Евдокии Петровне, пришла за книжкой и столкнулась со мной прямо в протейхизме. А я встал и стоял, как убитый. И тут под нами вдруг прошла Гривна. Она плыла не спеша, даже не оборачиваясь. Плыла плавно. Плыла под ногами по своим её Гривниным неотложным делам. И я обмер. А Маша не видела. Она спрашивала меня: «Ну как ты в целом?» А я безмолвствовал. Потому что она, Гривна, с прошлого раза возмужала, озлела, остервенела, посмуглела червонным золотом. И плыла решительно. Плыла насмерть. «Ну ты как? Как сам-то?» — доставала меня по привычке слепая неразумная Маша. А я стоял, вперившись в землю. И Маша, естественно, в который уже раз смертельно навсегда за невнимание обиделась. Ну Маша! Ну Маша же! А уж капитан. Капитан уж. А Гривна идёт низом. Гривна пашет.

21.

Беда, Беда. Ты, Маша, уходишь от меня, машешь лёгким подолом над стройными загорелыми ногами летом, покачиваешь золотистым зонтиком осенью, постукиваешь каблучками зимой. Дыша духами и туманами весной. Уходишь в свободный поиск, уходишь вспять, навсегда.. Ты же Маша. Ну ты же – Маша. Пожилые Фёдор Михайлович со Львом Николаевичем сидят себе покуривают, попивают. Демьян барином разгуливает по Заповеднику. Неподвижный Прохор лежит на проспекте Гагарина в стерильном медицинском тубусе. Как бы уже почти в открытом космосе. А мне-то что делать? Мне-то что? Мне теперь только Гривна. Месть. Смерть. Но пасаран. Патриа о муэрте. Карфаген должен быть разрушен.

22.

А Прохор умер. Умер Прохор в самом конце года, в полночь, не приходя в сознание. Умер не исповедованным, не причащенным. Оказалось, забили его не до полусмерти, а насмерть. Умер, в конце концов, через суку Гривну. Прохор как был нелюлим, так и умер в одиночку. Бирюком. Вот такова его скромная эпизодическая роль в этой нашей невесёлой правдивой истории. Мир его праху. Царствие Небесное его душе. Я новогодней безлунной ночью отрыл его с городского кладбища, перезахоронил на пятачке за лапидарием, отпел, как сумел. Спи, чистая душа Прохор, на Городище. Спи вечным сном. Со святыми упокой. Это всё, что я из этой области знаний знаю.

23.

Демьян в детстве прикармливал бездомных котов, а потом вешал на деревьях. «Как Иоанн Грозный», — хвастался он. Демьян сталкивается со мной лоб в лоб на узкой плиточной дорожке к амфитеатру, которую мы лет пять назад вдвоём ложили. Укладывали. Демьян роскошен. Демьян при свите. «Ну ты, Тришка, ещё хлебнёшь у меня Демьяновой моей ухи», — говорит Демьян. «Подноси», — отвечаю я. И, скрипя зубами и затворами, мы расходимся в противоположные направления. А на мысу – свежие шурфы и на дне каждого – горсть золота. Корм. Ловят. Заманивают. Только вот она не идёт. Чует недоброе.

24.

Маша лежит на каменистом жёстком дне. Маша мёртвая. Лежит на спине. Лежит ровно, справно, смирно. По груди у Маши ползают крупные холодные голодные глубоководные крабы, грызут, а донные течения шевелят-пошевеливают яркую её шелковую ткань. Лежит в новом ненадёванном бальном платье. Это так капитан с ней поплавал, её прокатил. А сам сошёл, как положено, в шлюпку последним, но выжил. И зажил. А Маше теперь всё равно. И мне всё равно. Нам параллельно. Нам теперь – над пропастью во ржи. Мы теперь – бедные люди. Мы теперь нелюди. Нас теперь нет. Ну и где мы, Маша, теперь? В воздухе? В бездне? Ну?

25.

Его нашли в тёмном обезвоженном расколотом аквариуме под землёй. Булыга сломала ему грудную клеть, а чрево было разъято как бы железом. И он был мёртв. По-настоящему мёртв. Стопроцентно несомненно мёртв. Глаза у него были открыты, а лицо искажено. Его кузи и данилы валялись тут же вокруг. И тоже неживые. А вправо уходил извилитый подземный ход.

26.

А я-таки её выследил. Тускло мерцающая во тьме Гривна хищно вышла на меня из бокового левого поворота, как разбойник из-за угла. Как нож из рукава. Как ломом по голове. Драгоценные светофоровые глаза её слепили. И я еле чудом успел увернуться. Она с шорохом прошла буквально в 5 сантиметрах от печени и врезалась рогами в земляную сыпкую стенку. А потом я рубил малой саперной лопаткой её, а она рвала и прободала рогами меня. Всмерть. И её золото было во мне, внутри. И мы оба умирали. Умирали вместе. Сообща. Умирали окончательно и навсегда. Плоть от металла и металл от плоти. Умирали у моря. Умирали под землёй. Умирали вообще и вотще. В общем, умирали сообща.

27.

Федор Михайлович говорит: «Ну вот всё и кончилось. Теперь пойдёт уже другая история». Лев Николаевич говорит: «Не. Всё смешалось…» и достает бутылочку, а Антон Палыч, по необидной кличке Йоныч, – стаканчик. Один на троих.

3 комментария

  1. Продолжая вчерашнее обсуждение, хочется добавить, что смысл рассказа, на мой взгляд, все же не в том, что деньги — это абсолютное зло, как объявил автор. Для меня совершенно очевидно проступает идея о том, что любая крайняя форма отношения к деньгам, как страстное желание их получить (Прохор, Демьян), так сильное отвращение к ним (главный герой) не ведут ни к чему хорошему. И только спокойное восприятие денег, не как зла или добра, а как одного из явлений жизни, ведет к некоторой приподнятости над землей, как это происходит с Антоном Павловичем, Федором Михайловичем и Львом Николаевичем…

  2. Я что-то не понял, Алексей Константинович этот труд за вечер написал?
    Не пугай, Маша?
    Давно не читал, а на белкине никогда вообще, философской беллетристики.
    Последний раз меня потрясла Аристономия Б.Акунина. Теперь «Подземная нумизматика».
    Прочел с придыханием на раз. Честно: за долгие годы пребывания на белкине к «замесам» автора так и не привык. Читается, особенно в начале вязко, тяжело, приходится текст разжевывать, где-то даже просто пробегал глазами, т.к. по началу думал, что это и не повесть даже, а некий публицистический труд, наметки для чего-то большого. Да к тому же и долгое описание появления и роли Гривны не могло не навести на мысль о коньюктурности происходящего (я имею в виду выделение Путиным Януковичу энного количества тех самых Гривн).
    Для меня, ставящего вымысел, беллетристику выше мемуарной прозы, рассказ начинается лишь с цифры 5. Там появляется герой. Оттуда мне есть за кем следить. И лично я бы для создания атмосферы происходящего, ввода в тему, ограничился лишь 17 главой в самом начале и затем к герою.
    Но,возможно, тогда повесть потеряла свой философский подтекст. А так, — высшая оценка!
    1-е Великолепная тема: старатель, обладающий даром видеть золотую жилу, погибает в порыве обладания им. Сразу вспомнился старый фильм с А.Мироновым «Сказка странствий». Но там ребенок и тема до конца не реализована. А тут наши реалии. Наш финал: хочешь бабла — да подавись! ( как я понял, может, автор и другой смысл вложил)
    2-е . Несомненно этот текст авангардный. Сравнивать его можно с Хлебниковским «Ка» .
    К нему скорее всего не подходят все те выкладки, о смене глав, которые я приводил выше.
    Читая, я все время боялся, что автор уйдет в «глухой, беспредметный» авангард и содержание превратится в форму. Но СБ этого не произошло.
    Возможно, кто-то из членов кружка, кто закончил ЛИ и разглядит в тексте стилистические ошибки, но я читал с наслаждением.
    Особенно порадовало «скрипя зубами и затворами», после прочтения этого, без сомнения афоризма, подумал — «дыша духами и туманами» стало крылатой фразой, а «скрипя…» когда станет? В наше воле сделать его таким.

  3. Ой хорошо то как, душевно. Читаю и перечитываю. Синонимы, звуки, которые повторяясь переплетаются. Просто песня. Гривна живая. Идея. Тема. В общем, очень хочется мне сказать, а слов нет :) Низкий поклон Алексею Константиновичу

Оставить комментарий