Платеж, Jacobs с BEEFEATER-ом

Платеж

Просыпался в единственный свой выходной Алексей Расулович, как правило, после обеда. Случалось так оттого, видимо, что ложился накануне, в силу привычки, что ли, никак не раньше двух, а то и трех часов после полуночи. Помимо этого был он ужасно ленив, хотя сам подобного недостатка за собою не признавал.
Отроду Расуловичу было в пределах двадцати девяти–тридцати двух лет. Никто точно знать не мог, да и сам он иногда испытывал (из скромности ли, а может, именно по присущей ему забывчивости) затруднения в оценке своего возраста, один лишь паспорт знал точную цифру, означающую лета Алексея. Роста он был ниже среднего, но, следует заметить, телосложения крепкого, что придавало невысокой фигурке, не сказать чтоб значительный, но вид законченный, хотя и не мужественный, каким Лешка себя воображал. Глазами обладал карими, остро юркавшими под густыми бровями, в тени пышных черных мужских ресниц. Справедливости ради следует отметить особенность, в наши дни из ряда вон выходящую, однако для Расуловича совершенно удивительную: приводившие его в абсолютный восторг длинные, словно когти дикого зверя, ногти левой руки.
Под ними периодически скапливалась грязь ввиду упорного недостатка времени и мотивации для занятий маникюром, а может быть, сказывалось отсутствие элементарной гигиены, кто знает.
Работал Алексей Расулович там же, где и проживал, – в общежитии Литературного института им. А.М.Горького. Должность имел весьма нехитрую, занимаясь исполнением поручений инженера по эксплуатации данного здания. То лампочку заменит, то кран в душевой кое-как поправит, а то казенную мебель отремонтирует, да так, что стул, к примеру, не меньше года еще прослужит. Платили скудно, но на житие хватало, вдобавок исключались транспортные «работа-дом» расходы, также отпадала нужда тратить на дорогу драгоценный «Хронос», благодаря чему в пользу предрассветного сна можно было употребить парочку высвобождавшихся подобным образом часов.
В глубокой тайне, в строжайшей тайне держал Расулович одно увлечение свое, мысли о коем никак не отпускали бедолагу. Дело в том, что несчастный наш страсть как любил стихи, однако не столько читать, но в преимуществе своем сочинять оные, сокровенно мечтая, может быть, спустя годы, а быть может, даже по смерти сделаться гением. Рожденный близ Монголии – в дали, в глуши, среди степей и гор – именно благодаря неукротимой тяге к поэзии волею судьбы оказался он сегодня в Москве, окруженный будущими поэтами и писателями (на данный момент студентами лит. института): так сильна была эта тяга.
Ежедневно, уже наверняка покинув объятия Морфея, Алексей Расулович включал фиолетовый электрочайник, выходил в общую уборную умываться и по возвращении в комнату делал в металлической чашке растворимый «Чибо». Затем, распахнув темно-синие, в желтый цветочный узор шторы, вставал у окна, наслаждаясь панорамой московского зодчества, представавшей заспанным глазам. За жиденькой аллеей, присыпанной песчинками снега, сквозь огрубелые стебли старинных тополей виднелась узкая дорога, превратившаяся в одну перманентную пробку для автовладельцев. За дорогой в шахматном порядке теснились четырехэтажки, покрытые листами нержавейки. И вот там, дальше, над и за всем этим безо́бразием, как будто плавая в небе, одиноко и величественно проступало совершенство архитектурной мысли, разрушающая все шаблоны нашего немного дикого героя, ничего подобного в прежней жизни не видавшего. Сколько бы он ни любовался строгим шармом гигантской космической ракеты, а именно такие ассоциации рождал ум Расуловича при виде Останкинской телебашни, вполне насытиться попросту был не способен.
— Что за черт? – возмутился как-то раз Алексей, потирая еще слипающиеся веки левой ладонью. – Пропала! – выкрикнул он и принялся еще пристальнее вглядываться в неподвижную пустоту над крышами домов, полагая, что либо облака, либо туман могли укрыть собой предмет его почитания. Однако, сколько и как пристально бы он ни всматривался, визуального подтверждения вышеозначенной теории обнаружить ему не удалось: светило солнце, в небесах ни тучки, кое-где кудри дыма из жерл промышленных труб, – Останкинскую телебашню, как корова языком слизала. Голяк.
— Ничего не понимаю! Как же это?
— А вот так! – грянул густой, малость хрипучий голос, ударивший по слуховым перепонкам, как перфоратор соседа по железобетонной стене.
Оторопев, Алексей молниеносно обернулся, но его встретила лишь еще более пугающая тишина, насквозь пронизанная потрескиванием тока в перекошенной розетке. Абсолютно ничего необычного: фиолетовый чайник на столе, незаправленная кровать, две стопки книг на полу, полная, с горкой, помойка в углу, белый шифонер, пара ботинок у двери, и все – никого и ничего, способного издать хотя бы подобие человеческого голоса. Краем глаза Алексей Расулович все же заметил, что телебашня Останкино снова там, где была вчера.
Крепко выругавшись и прикончив кофе, Расулович приступил к повседневным делам, размышляя над тем, что неплохо было бы произошедшему ранее событию посвятить стихотворение, изображая случившееся как некое мистическое предзнаменование, сулящее беду всей России, а ему лично обещающее койку в сумасшедшем доме, как и полагается истинным гениям.
Следующий день начинался без каких-либо паранормальных явлений. «Чибо» был горяч, рассветный луч ярок, снег бел, комната пуста, разве что горка помойки слегка выше, чем вчера,но это все. Стоя у окна, Алексей мирно «изучал» застрявшие в пробке автомобили. «Знают же, что здесь всегда полно машин, и все равно прутся, как будто нет другой дороги», – размышлял Леша и перевел взгляд вверх и изумился: показалось ему, что телебашня слегка подалась вперед и покосилась вправо, отчего выглядела больше и ближе. Тогда он зажмурился, потер ладонями веки и остолбенел: огромная конструкция, не издавая ни единого звука, кроме пронзительно рассекаемого ветра, падала точно на поэта, уверенно и стремительно. Через миг самый кончик ее настолько приблизился к Алексею, что со скрежетом начертил вертикальную царапину прямо на стекле, сквозь которое оцепеневший Лешка наблюдал сию катастрофу. Рысью бросился он на пол, обхватив растрепанную голову, и пролежал так несколько минут, прежде чем решился приподняться и выглянуть на улицу, где кроме длинной царапины на стекле все было как всегда — никаких признаков произошедшей катастрофы; телебашня снова разрезала Московские тучи зубастой пикой там, вдалеке. Закричав что-то нечленораздельное, Расулович кинулся вон из комнаты как ошпаренный, на ходу накидывая куртку и теряя незашнурованные ботинки.
Вихрем пролетел он мимо вахтера и, распахнув двойную дверь, выскочил на обледенелое крыльцо, где едва не упал, поскользнувшись. Взгляд его изо всех сил устремлялся в клочок небес, опершись на которые, грозно и величественно возносилось острие, несущее российский флаг. Алексей со всех ног пустился бежать в направлении триколора, не отрывая от него глаз. Мысли путались, логика бунтовала, единственное, на что более-менее был способен мозг, это вырисовывавшиеся в воображении люди, возможно находившиеся в телебашне и погибшие при ее падении. Пробегая на красный сигнал светофора, обезумевший Расулович даже не обратил внимания на пронзительные гудки летевших прямо на наго машин, свистящих изо всех сил шинами по асфальту, стараясь избежать столкновения.
— Скорее… Скорее, – Повторял одно и то же, задыхаясь холодным воздухом, несущийся на своих двоих по Руставели несчастный Алексей Расулович.
Повернув налево сразу за МОСКОВСКИМ ХЛАДОКОМБИНАТОМ №9, концентрируя взор на Останкино, преодолев еще примерно полкилометра вдоль покосившегося высокого бетонного забора, окаймленного колючей проволокой, загнанный поэт, взяв правее, нырнул в подземный переход, проходящий под железной дорогой. По нему добравшись до т-образной развилки в конце, повернул направо, поднялся по ступеням и обнаружил достаточно высокую насыпь, состоявшую из грязи и снега, оставленную здесь чистившим парковку трактором «БЕЛАРУС 320.4». Набравшись мужества, Расулович то проваливаясь, то падая, все же преодолел препятствие и продолжил бег, изрядно устав и уже явно сбавляя тем.
Осилив еще метров около трехсот, Расулович уперся в перекресток, за которым, если взять левее, утопая стволами в снегу, торчали голые, как черные скелеты, тополя, а над их верхушками кружила расползающаяся темная туча ворон, сотрясая пространство непрерывным карканьем. А за всем этим, уже так близко, как бы вырастая железобетонной ногой из рассыпанных внизу деревьев, умиротворенно красовалась та самая телебашня. Молнией сквозь парк, с разбега, чувствуя, как по телу волна за волной разливался адреналин, перемахнув через забор, очерчивающий периметр вокруг башни, широченными шажищами глотая метры, Расулович, как птица, перелетел еще одно заграждение и, едва не разбив двери, ворвался прямо внутрь проклятого сооружения.
Растерянно осмотревшись, поворачиваясь вокруг собственной оси, не без легкого оттенка безумия, взбаламученный поэт обнаружил, что за исключением неких диковинных растений и его самого, живых существ в поле зрения просто-напросто нет. Тогда, одолеваемый приступами бешенства, он рванул к открывшемуся только что лифту, в котором, на удивление, так же никого не оказалось, нажал кнопку седьмого уровня, и кабинка рванула вверх.
Пребывая в неподвижном состоянии, Алексей только теперь заметил, как болят его ноги, утомленные внезапным марш-броском, как тяжело он дышит и что из динамиков, расположенных, наверное, где-то в потолке, звучит «Lady Gaga». Слева от выхода светился небольшой экран, по которому с завидной легкостью бежали циферки, видимо, обозначавшие высоту подъема в метрах. Когда число застыло в форме трехсот тридцати семи, металлические створки серебренного цвета разъехались в противоположные стороны. Уже практически не торопясь, покинул Расулович свое укрытие и, сделав несколько шагов, оказался на смотровой площадке.
Проходя по прозрачному полу, Алешка вдруг бросился к окну. Он как будто почувствовал, что превращается в пористый бледный слепок, когда увидел там, вдалеке, телебашню, упавшую аккурат на его комнату, не задев ни одной другой в общаге; он увидел разрушенные стены, рассыпавшиеся кирпичами, сломанный стол, развороченную кровать и себя на полу, свернувшегося калачиком и обхватившего голову, в белой пыли штукатурки. Расулович завопил, пятясь назад и, инстинктивно схватившись за перила, чуть не рухнул навзничь с лестницы, уходившей вниз, откуда доносился шум и звучали голоса. Едва не упав от волнения, через несколько секунд оказался он в ресторане «Седьмое небо», где схватил первого попавшегося человека, коим оказалась его бывшая невеста, не так давно ушедшая к молодому, подающему надежды, лишь «слегка корумпированному» чиновнику. Но сейчас было уже все равно:
«Наталочка! Наталочка, слава Богу! Погляди! Видишь? Там я помер! Видишь?»
В ответ Наталочка лишь погладила его по волосам и с видом любящей матери ответила:
«Глупенький!» — С тем развернулась и ушла.
Едва ли не в бесчувственном состоянии Леша замер, застыл как громом пораженный, глядя широкими неподвижными глазами на помойку, набитую доверху мусором, точно такую же, как та, что стояла у него в углу. Свет, проникавший в помещение сквозь окна, становился все тускнее, все более густым, непробиваемым – где-то там, за его толщей, чуть заметно проступили знакомые белые обои стен общежития, в окружении которых не так давно Алексей Расулович лежал на полу. Всего несколько секунд спустя, он уже стоял в центре своей комнаты, ощущая стойкий запах вчерашних консервов в воздухе.
» Такова цена: право выбора не денег стоит, но рассудка. Тем более, выбора в пользу свободы», — произнес уже знакомый голос, звучавший еще тогда, в самый первый раз.
Расулович поспешно обернулся: непринужденно развалившись на черном стуле, держа правой рукой бутылку красного крепленого сидел сам Моцарт – в белом парике, в бархатном фиолетовом камзоле, украшенном ажурным кружевом с вышивкой, в таких же бархатных бриджах, в жилете слегка кофейного цвета и белом жабо, сбегающим волнами от горла по груди.
«Слушай, — сказал он. — Ты ведь сочинитель? Чему же тогда удивляешься?»
***
Вечером Алексея Расуловича обнаружил комендант. Последнему тот был нужен по неотложному делу. В общежитие заселялся сановитый писатель, приехавший в Москву читать лекции студентам. Останавливаться в гостинице он категорически не желал, в силу риска распрощаться с известным весом красненьких купюр, поскольку компенсация проживания не входила в условия договора, предусмотренного институтом.
Именно Расуловичу комендант собирался дать команду приготовить «апартаменты» для будущего лектора, но, не дозвонившись, решил зайти лично и заодно сделать замечание игнорирующему вызовы начальства подчиненному.
Несчастный поэт лежал в кровати, обняв голову. Вероятно, страшно температурил, ибо пот по лбу его скатывался крупными каплями и заставлял лосниться волосы. Постоянно меняя тон, громкость и тембр голоса, рот, живший своей собственной жизнью, непрестанно выдавал охапки несвязных фраз. Широко раскрытые глаза не реагировали ни на свет, ни на какие-либо движения. В помещении пахло неприятно и чрезмерно горько, в углу стояла переполненная помойка. Рядом с разбитой портретной рамкой, лежащей на полу, красовался скомканный фотоснимок, в складках которого затерялся размашистый почерк: «Моему неподражаемому Пушкину. Натали». Со стороны города по ночному зеркальному окну ползла глубокая, длинная, вертикальная царапина, появившаяся совершенно необъяснимым образом, а за ней неторопливо сыпался порошкообразный искрящийся снег, ложась сметаной у самого основания взмывавшей далеко в небеса Останкинской телебашни.

Jacobs с BEEFEATER-ом (18+)
Подняв с пола стеклянную бутылку джина «BEEFEATER», он отвернул пробку и плеснул немного содержимого в утренний кофе «Jacobs». В грязных трусах и одном носке подошел к окну, уставился на поднимавшееся над шиферными крышами ржавое солнце и сделал глоток. За окном очередная весна пыталась воскресить погибшую зимой планету. Длинные березы росли, каштаны зацветали, люди стояли на остановке в ожидании транспорта, на Северном полюсе звенел мороз. Допив кофе с джином, Сашка Вихорев, в возрасте 26 лет, поставил на стол кружку, нацепил синие джинсы, белую потную майку, накинул дряхлую кожаную куртку, натянул второй носок, обулся, взял ключи, телефон, сумку и был таков.
Добравшись до железнодорожного вокзала, купил билет на поезд. Долго пил дешевое пиво в местной забегаловке, заедая его вчерашними беляшами. В голове царил мрак, на душе камнем лежала тоска, кровоточащая тоска.
В поезде часто ходил в туалет, где курил, ругался вслух, плевался в раковину мокротой с примесью грязи от табачного дыма, которым утешался последние десять лет, долго смотрел на себя в зеркало.
По приезде в Минск первым делом Вихорев зашел в «Бистро», что располагалось в подземном переходе, заказал сто отечественного коньяка, тут же вмазал, купил бутылку и пошел в сторону центра, напевая под нос что-то из репертуара В.С. Высоцкого.
«…Кто-то злой и умелый,
Веселясь, наугад
Мечет острые стрелы
В воспаленный закат.
Слышно в буре мелодий
Повторение нот.
Все былое уходит…»
Вдоль проспекта горели фонари, возле «Белгосцирка» стояли красивые и не очень, старые и не очень блудницы. Одна Вихореву приглянулась из-за ее детского личика, но недетской груди. Длинные черные волосы, словно волны бесконечного океана, ударялись в пышный, высокий бюст, который сиял в фонарном свете бледной полнотой.
– Моя сладкая! Как же мне взять тебя? – бормотал Вихорев под нос, постепенно приближаясь к предмету вожделения.
Стройные, острые каблуки подпирали землю, хрупкая рука держала дымящуюся сигарету, сохранившую нежный отпечаток алой помады на фильтре.
Сашка встал метрах в десяти от ночных фей, за остановкой, достал коньяк и, выпивая, любовался своею новоявленной богиней: движениями тонких рук, когда та подносила сигарету к пышным, кровавого цвета губам. Он был влюблен, влюблен по-настоящему, с первого взгляда, раз и навсегда, до самой, мать ее, смерти.
Постепенно на город пала ночь, а с ней и прохлада, если не сказать холод. Коньяк подходил к своему логическому завершению, изо рта валил пар, мысли путались, подкатывал сон, а тоска становилась все невыносимее.
– Милая моя, девочка, если бы я только мог… Я бы забрал тебя, увез, спас, сделал бы тебя моей царицей. Я бы ухаживал за тобою днем и ночью, как за экзотическим цветком, за каждым твоим лепестком, за каждым шипом – день за днем, ночь за ночью, до конца дней.
Бутылка выскользнула из озябших пальцев и разбилась о тротуарную плитку вдребезги, тем самым приковав внимание благородных дев, и… глаза их встретились. Что это был за взгляд; томительный и робкий, но в то же время жаркий, острый, и Саша не выдержал.
– Иди суда! Да, вот ты, малая, давай ко мне!
И она, нерешительной походкой, словно корабль среди ледников, начала двигаться, вернее, надвигаться, как огромная гроза на небольшую деревушку.
– Сто – секс, сорок – минет, на улице – плюс тридцать к ценникам, – звонко прозвучал средней высоты тембр. – Но на улице, – измерила она Вихорева презрительным взглядом, – на улице я трахаться не хочу, давай только минет, а?
Вихорев обомлел, но залез в карман, достал одну из двух полтин зелени, имевшихся у него в наличии, и сунул купюру девушке.
– Тебя как зовут-то? – сказал качающийся в ночи пьяница.– Милая?
– А как тебе нравится?
– Я буду звать тебя «Милая».
– Как скажешь.
– Пойдем в парк?
– Ладно, – «Милая» взяла под руку Сашку и повела в темноту – в темноту парка им. Янки Купалы, где так символично, прямо на входе, стоит небольшая «скульптура» обнаженной особы женского пола.
Оба шли молча, одно лишь цоканье высоких каблуков пронизывало пространство. Вскоре из полумрака высоких деревьев возник величественный памятник национальному белорусскому поэту, обойдя который возбужденный Саша снял штаны и оперся спиной о холодный гранит, на котором установлена во весь рост фигура писателя, имеющая внушительные размеры СССР-овской эпохи. Мысли путались, алкоголь брал свое, да и кажущаяся впотьмах грозной статуя словно наблюдала за происходящим. Вдруг «Милая» схватила острыми ногтями холодные, как сибирский лед, яйца и запихала их себе в рот, при этом второй рукой уцепившись за член, торчавший как-то неловко в самом центре планеты Земля. Сашка застонал, то ли от удовольствия, то ли от боли, то ли от дрожи, пронзившей все тело, то ли просто от неожиданности, но все-таки кайф есть кайф – не имеет смысла сомневаться. Вихорев что было сил вцепился в голову несчастной жертвы, чтобы та не могла высвободиться, затем, вытащив мошонку изо рта трудолюбивой шлюхи, засадил как можно глубже в ее горло разбухший член, и, когда «Милая» начала задыхаться, двумя пальцами зажал ее нежные ноздри.
– Я хочу, чтобы ты страдала, дрянь! – процедил сквозь зубы Вихорев, немея от восторга.
– А я хочу, чтобы страдал ты! – раздался грозный мужской голос, и землю вокруг затрясло, будто где-то поблизости началось извержение вулкана.
Огромный памятник содрогнулся, многолетний пыльный покров взметнулся в воздух, заполняя его запахом полувековой плесени. Тяжелая десница, возвышающегося на гранитном постаменте исполина, издавая жуткий скрежет, замахнулась и, ударив Вихорева тыльной стороной, отшвырнула его метров на пять. По парку прокатилось грохотание многотонных шагов.
– Гребаная статуя ожила! – вопила «Милая», пятясь спиной в сторону выхода. – Что за!? Да она живая, чтоб ее!
В этот момент могучий взор каменных глаз упал на прямо на девушку:
– А сейчас, лучше спасайся, беги! Пошла прочь! – громыхал памятник. – Иначе я положу конец твоему распутству раз и навсегда!
– Чертовщина, – сказала «Милая»,– пошли вы оба, я сваливаю. – И она, спотыкаясь, падая и поднимаясь, побежала в сторону проспекта.
Распластавшись на молоденькой траве среди высоких деревьев, несчастный Вихорев начал терять сознание: в глазах темнело, мысли улетучились, звон в ушах постепенно затихал.
– Нет женщинам падшим у ног моих места! – прогремел приближающийся голос. – Ведь баба когда-то меня и убила.
Еще несколько мгновений спустя Вихорев почувствовал, как его что-то перевернуло на живот… От резкой боли, сковавшей тело, стоящий на четвереньках Саша отключился.

Утро выдалось теплое и яркое. Солнышко било горячими лучами сквозь густую листву парка, приятный ветерок гулял по аллеям, а возле памятника Янки Купалы уже собралась очередная группа туристов. Гид рассказывал про классика белорусской литературы, лауреата Сталинской премии первой степени, народного поэта БССР, погибшего при загадочных обстоятельствах 28 июня 1942 года в гостинице «Москва». А где-то в тени лежал полуобнаженный Вихорев, уже начавший приходить в себя.
Очнувшись с жутким похмельем, удивленный собственной наготой, Саша быстро натянул штаны и, поднявшись, зашагал вглубь парка, что оказалось не так-то и просто, поскольку сильный дискомфорт в районе задницы сопровождал каждый шаг. Сколько бы он ни пытался восстановить события вчерашнего вечера, чтобы понять природу этого недуга, у него ничего не получалось. «Наверное, коньяк или, быть может, Jacobs с BEEFEATER-ом отшибли память», – думал Вихорев. – «Но почему я голый? Почему очко болит? Что за фигня?» Последнее воспоминание оканчивалось разговором с какой-то девушкой, но ни самого разговора, ни дальнейших событий Сашка так никогда и не вспомнил.

1 комментарий

Оставить комментарий