ЧЁРНЫЙ ДОКТОР

Сплетенья рук, сплетенья ног,
Судьбы сплетенья…
Б. Пастернак

1.

«Чёрный доктор» – это такое сладкое, терпкое, коварное, роковое вино. Это я уже теперь знаю, что коварное и роковое, когда сейчас пишу, когда не пью ничего кроме водки и чая, когда жизнь сера, жестка и шершава, как рашпиль. Когда маме 84 года, и я вожу её, беспомощную, обезноженную, под ручку в туалет и из туалета. Снимаю с неё там трусы, чтобы ей пописать, а она всё ещё чего-то стесняется. Хотя говорит, что кто-то постоянно сидит у неё за спиной. Кто-то чёрный. Сидит и смотрит. Там, естественно, никого нет, но я думаю, что это смерть. И сам я уже старый и лысый. Чёрствый. И меня разлюбили мои молоденькие профурсетки. И мама всё говорит: «Я устала». Устала жить. И я тоже устал. Скорей уже ты умирай, мама. Вот так вот, мама. А было время…

2.

Летнюю сессию мне всегда приходится сдавать досрочно, потому что 17 июня надо быть дома, а ехать от Москвы сутки. А дома надо быть, потому что 17 июня – день рождения мамы, а мама – тиран и сатрап, и если я не буду сидеть за столом по ее правую руку – неприятности на все лето обеспечены. Неприятности финансового прежде всего плана. Моя мама – средней руки начальник и любит, чтобы всё было по её. Тем более, что в этом году у мамы юбилей – полновесный полтинник, и, стало быть, поедим и выпьем. Мама любит порядок и широкие обоснованные праздники. Мама энергична.

Правда, 17 июня – еще и день рождения папы, потому что мои родители родились в разных, далеко отстоящих друг от друга местах, но в один день. И папа моложе мамы на 4 часа 26 минут. И вообразите, сколько по этому поводу было раньше шуток и тостов. Однако папа уже лет десять как нас бросил, ушел, как говорит мама, к одной шалаве, изменил судьбе и за праздничным столом не поминается всуе. То есть как бы мы родились от мамы и от голубя. От Святого Духа. Только мы с братом тайком выпиваем на кухне за его здоровье. Потому что он успел научить нас плавать, драться, играть в пинг-понг и прыгать головкой со скалок.

Я – мамина гордость, и она мною беззастенчиво хвастается перед своими тетями Валями, дядями Генами, тётями Светами, Людмилами Петровнами и проч. Каждый год в этот непростой, «в этот знаменательный день» я должен не напиться, а сказать как минимум три тоста, которые придумываю в поезде между Харьковом и Мелитополем. И мама каждый раз тревожно поджимает губы, зная, что, чествуя её, я думаю и об отце. И – а вдруг ляпну? Но я не ляпаю. Я – толейрантный Талейран. Я – на высоте.

У меня есть еще на семь лет старший брат (вот и вся моя семья), но он обыкновенный повар обыкновенного общепита, почему и проводит мамины дни рождения на кухне, где печет мамины фирменные пироги и жарит свои любимые чебуреки. И его отсутствия как-то никто не замечает. Зато он делает вещи. Зато он там прикладывается к бутылке, когда и сколько захочет. А я забегаю к нему между официальными тостами, и мы опрокидываем. И тогда я думаю, что гордиться по-настоящему надо им, а не мной.

3.

Но нынешним летом я случайно побил все немыслимые рекорды и закрыл сессию к 14.06. Отметить было не с кем, так как все ещё были заняты Тристаном, Изольдой, герундием, Боборыкиным, Олжасом Сулейменовым, хитроумным Одиссеем – и я следующим утром сел в поезд («Одно плацкартное, верхнее боковое, желательно у туалета», – так я веселю кассирш) и отбыл на малую родину, на юг, к морю. И прибыл к месту назначения, следовательно, 16.06 в 11.00, то есть с 36-часовым примерно запасом. И на раскаленной, с плывущим асфальтом, с каркающими потными таксистами, вокзальной площади подумал, а не отложить ли до завтра тугие материнские объятия, горячие материнские слёзы? А ни погулять ли? «А погуляй!» – сказал мне откуда-то из глубины мой честный застенчивый внутренний голос. И я встал в очередь за пивом.

Встал, постоял – и вдруг слышу: «Вы крайний?» Я обернулся. Ну тут уж я вам скажу, что у нас на филфаке девочки – всем девочкам девочки, а эта, которая за мной, хотя и говорит «крайний» вместо культурного «последний», – и тем девочкам девочка. Лодыжки тонкие, ноги длинные, нос задорный, губы чувственные, скулы острые. Одета в почти не видимую юбочку и в символический топик без лифчика, который, впрочем, ей и без надобности, поскольку… Но молчу, молчу…

«Я, – сказал я. – Хотите, пропущу». «Хочу», – сказала она и встала передо мной. Очередь была человек в двадцать в затылок, так что я рассмотрел её всласть. И талию, и лопатки, и шейку, и попку. Даже и прикоснулся – ну так, по касательной – и обнаружил, что она еще и без трусов. Вот это да! Вот это девочка! Четыре предмета туалета, включая сюда два предмета обуви. И всё время вертится, подает кому-то какие-то тайные знаки руками и ногами. Это по-нашему! Это по-летнему!

«А вы сами-то местная?» – развиваю инициативу я. «Нет, – отвечает, – я здесь первый раз в жизни». «Так давайте, – говорю, – я вам тогда город покажу. Он красивый, мой город. И что там той жизни». «Ну давайте, – легко соглашается она, – время есть. У меня дело только 17-го». «И у меня 17-го», – говорю. Но это уже было, когда мы взяли по три кружки «Жигулевского» и отошли в тень, бросаемую на нашу жизнь портретом Л. И. Брежнева.

И мы выпили всю эту тяжелую слабоалкогольную жидкость, сходили по очереди в вонючий подземный вокзальный туалет и пошли осматривать и осматриваться. Тут уж я распелся, потому что был тут когда-то экскурсоводом. Здесь, мол, говорю, Суворов топнул ногой на Ушакова, здесь, мол, Лев Толстой заряжал пушку, здесь, мол, Куприн наливал рюмашку, отсюда, говорю, запрещённый Набоков отбыл в Константинополь, здесь потопили корабли. Корнилов, Нахимов, Истомин, Кошка-матрос – так из меня и льётся. И уже беру её под руку. А она ничего, спокойно так, адекватно так опирается на моё плечо. А я им, плечом, переживаю её грудь. Воображаю сосок, другой. И всё остальное.

4.

А я, благодаря маме, ее материнским стараниям, тоже так ничего себе выгляжу. Битловски волосат, джинсы за 250 рэ, майка с Грушинского фестиваля. И друзья, и плохо одетые школьные друзья, идут просто стеной. «Привет, Рева, привет, Сава, здравствуй, Дэн. Поцелуемся, Кузя (Кузя – девочка).. Занят, занят. Встретимся». «Да ты тут всех знаешь», – говорит она. «А то», – отвечаю я. А у меня в кармане три без небольшого летних стипендии. 120 без малого рублей. И я якобы на коне. «А пойдем где-нибудь поедим», – говорю. « Я не хочу», – говорит она. «Ну тогда в Херсонес», – говорю я. Потому что античность – беспроигрышный вариант. «Идём», – говорит она. И мы едем на троллейбусе до остановки «Улица Дмитрия Ульянова», и я чувствую джинсовым боком её жаркое крутое загорелое бедро.

В херсонесской забегаловке не было ничего, даже пива. Была компания по борьбе с пьянством. Был только дорогущий «Чёрный доктор». И я купечески взял шесть пыльных этих, никем не востребованных бутылок. И мы, выпивая, прошли протейхизму, залезли на башню Зенона, пришли в античный их порт, в античный же театр.. Между тем смерклось, и мы купались уже голые. И от «Чёрного Доктора» нас повело. И мы потеряли разум. И уже целовались. И я слизывал солёные капли с её затвердевших сосков. В море. И губы её были виноградно сладкие. «Дионисийские», – ввернул было я, но она не поняла.

И мы не спали всю эту ночь. А потом, уже утром, днем, она в укромных углах укромных наших скверов бесстыдно задирала юбку и спрашивала: «Осталось?» Ну и ещё бы не осталось. Остались синяки от пляжных камней, от мозаик базилик, в которые я свято вбивал её ночь напролет. Как бы желая увековечить. Как бы укоренить в истории. Остались даже волосинки водорослей, даже какие-то сухопутные репьи. И я, нещадно пользуясь её любознательной растерянностью, брал её снова и снова. Просто сзади. Просто почти на улице. «И под каждым под кустом был готов и стол, и дом», – приговаривала при этом она. И мы смеялись. И мы все были липкие от этого «Чёрного доктора».

5.

Но пришла пора расстаться. Мы обменялись телефонами (я – своим московским, она – своим – зачем-то – иркутским), поцеловались, и я отправился в семью. «Солнышко, – сказала мне мама, – ласточка прилетела». И обслюнила ото лба до подбородка. «Ешь, – сказала мама, – ешь». И я, хоть не хотел, а засел есть праздничное. Такие тут правила.

А потом я раздвигал стол, собирал к нему стулья, стелил скатерть. А тут стали подтягиваться и гости: невинно отсидевшая за растрату золотозубая тётя Валя, начальник транспортного цеха дядя Геня, завлабораторией Людмила Петровна. Коллеги. А и брат уже гремит кастрюлями на кухне. То есть, праздник начинается. Дядя Геня как бы по-отечески хлопает меня по плечу и произносит слово «орёл». «Ох как вырос! Возмужал!» – автоматически-ежегодно восклицает тётя Валя. Хотя я уже лет пять как не расту. Но может быть хоть мужаю. Ещё молодая и красивая блондинка Людмила Петровна нежно, как бы по-матерински целует меня в лоб, но я знаю, что от неё ушел к секретарше муж и что скоро мы с ней наверняка факнемся (так мы тогда американизировано выражались). Но не сегодня, нет, не сегодня. Сегодня я в других мыслях. В иных мирах. В созвездиях светил.

6.

Мы жили тогда безбедно и безалаберно в самом центре нашего города, на улице, естественно, Ленина, в большой сталинской трехкомнатной квартире, потому что бывший наш папа был директором завода, а сейчас в Москве в министерстве, но я с ним не вижусь. Потому что если я с ним увижусь – у мамы будет психологическая травма. А этого я не хочу. А сейчас мама живет на окраине, да и не живет она там, потому что самостоятельно уже не ходит. А лежит она сейчас у сестры на шоссе Энтузиастов, твердит, что хочет умереть в Севастополе, и я время от времени прихожу, сажусь рядом и глажу ее морщинистую бессильную руку. Вот и всё, что я могу. А остальное – уже мой святой брутальный брат.

Но я же не об этом. Я о том, как все тогда расселись, как нагрузили тарелки бессменным и бессмертным салатом «Оливье», как наполнили бокалы шампанским. Как солнце резко било в открытое окно. Как наливался сластью наш старый чернокрымский виноград, по чьей лозе я в 10-м классе тайно убегал из дома. Как пошло слюноотделение. Как любовались моей красивой зрелой мамою. Как брат внес блюдо шкворчащих чебуреков и как все накинулись.

7.

И вот я уже говорю второй свой мелитопольский тост про корни и крону, про отче и сыне и доче, про движущиеся снизу вверх жизнетворные соки, про преемственность и ответственность. Про фундамент, про гумус, без которых – ну просто ничего. И вижу, что довел Людмилу Петровну аж до слезы. Дело, то есть, сделано. И тут – дверной звонок. И брат кидает противень и кидается открывать. Он у меня организованный брат. И входит она, ну моя ночная херсонесская девочка. И сразу вычисляет, что мама главная. И говорит: «А могу я видеть Паньшина Константина Петровича?» «А его сегодня нет, – подобрав до предела губы, отвечает мама, – а вы, собственно кем ему и как?» «А я, собственно, его незаконная незаконнорожденная во грехе дочь, и вот пришла поздравить папашу с юбилеем», – говорит та. И говорит зло. «Ну так присаживайтесь к нам, деточка», – говорит мама. «Садись, сестрёнка», – вторит и брат. И уже, гляжу, обнимает ее по-братски, усаживает, потчует. Ну да, он у меня простой. И тут она замечает меня. В центре зала, с бокалом, при исполнении. И она густо краснеет. Ну и я.

8.

И вот ты в кои-то веки села, мамочка. И мы сидим с тобою, мамочка, и ты спрашиваешь: «А где Коля?» (Коля это мой брат) «В Германии, – отвечаю, – завтра приедет». «А где Поля?» (Это её внучка). «В Ярославле», – говорю. «А где Егор?» (Это мой сын и ее внук) «Егор, – говорю, – в Симеизе с Марком». «А где Марк?» (Это ее правнук) «И Марк в Симеизе», – терпеливо отвечаю я. «А где Зая?» – спрашивает (А Зая – это та самая моя девочка с маминого юбилея, которую мама потом назло нашему папе лет на тридцать как бы удочерила и пестовала) «Зая в Ванкувере, – говорю, – Зая не приедет. Не сможет». А Зая счастливо замужем, и мы с ней изо всех сил забываем наш мимолетный случайный легкомысленный инцест. Но мне не очень-то как-то забывается. Я этого её канадского толстого мужа не жалую. Я до сих пор ревную.

«Я хочу, чтобы все, чтобы все, чтобы все…» – говорит мама. А что «чтобы все» – не говорит. И я обнимаю ее, прикрываю от того, кто постоянно сидит сзади, за спиной. От этого чёрного. Но не прикрою. Нет. Уже нет. Но и веду тяжелые переговоры со своим одноклассником, ныне заместителем командующего Российским Черноморским флотом, чтобы перебросить гроб с телом их бортом к нам, в Севастополь. Потому что мама хочет вечно лежать в Севастополе.

Но нет. Уже нет.

Loading Likes...
Иван Петрович Белкин
Иван Петрович Белкин
Иван Петрович Белкин родился от честных и благородных родителей в 1798 году в селе Горюхине. Покойный отец его, секунд-майор Петр Иванович Белкин, был женат на девице Пелагее Гавриловне из дому Трафилиных. Он был человек не богатый, но умеренный, и по части хозяйства весьма смышленный. Сын их получил первоначальное образование от деревенского дьячка. Сему-то почтенному мужу был он, кажется, обязан охотою к чтению и занятиям по части русской словесности. В 1815 году вступил он в службу в пехотный егерской полк (числом не упомню), в коем и находился до самого 1823 года. Смерть его родителей, почти в одно время приключившаяся, понудила его подать в отставку и приехать в село Горюхино, свою отчину.

12 комментариев

  1. Сестра должна бы тоже сильно помять нашего героя,жанр требует, – и, если она не самозванка, – на пристани должны остаться барельефы мускулистых сочных ягодиц хвастунишки. Лица деффки я не увидела, в отличие от крутого загорелого бедра. Существо оно похотливое и безмозглое.Не уж-то? А так-хорошо бы отделить мух от котлет. На … нам про смерть, когда кругом южная ночь и отсутствие лифчиков?М-м? Тут три рассказа, и намек на четвертый -тётушка. Ха-ха-ха!…Она не должна быть неокучена. Повар и чебуреки – что может быть сексуальнее? Тут каинова тема и поножовщина на кухне. Стиль – поэзия. Но не Гаршин, нет.

  2. …все-таки Ваши вещи невозможно читать равнодушно… согласна с одним из предыдущих комментаторов: начнешь читать – не оторвешься… продолжить действительно можно было бы. а надо?..
    Кстати, “молоденькие профурсетки” Вас не разлюбили… [так мне почему-то показалось]

Оставить комментарий