Возвращение. Детство (начало)

…Только лишь с Карловичем я мог поделиться своими ранними творческими переживаниями, рассказать о своих интересах, поделиться трудностями. Научившись писать, рисовать я стал меньше, взявшись за написание сказок и сценариев для мультфильмов. Помимо этого я читал сказки, и меня странным образом интересовали судьбы людей их создавшие. И у меня появились тетрадки с записями биографий этих самых сказочников. Но поскольку мы и с детского сада воспитывались на житиях кудрявого малыша Володи Ульянова, то, поддавшись влиянию Карловича, я принялся выписывать и что-то, касающейся революционно-пионерской тематики. Так после рисунков я начал таскать ему и свои первые  конспекты и сочинения. Это были мои первые литературные наброски. А потом меня увлекла наука. И однажды я даже перепугал домашних, разместив над своим креслом-раскладушкой портрет то ли Бруно, то ли Коперника. А Василий Карлович позволил мне проводить в комнате-музее какие-то непонятные опыты, сути которых я и сам не понимал. В эту комнату обычно пытался кто-то вломиться, помешать мне и разузнать о сути моего занятия, но я и сам ничего не мог пояснить.

А вот дальнейшие мои увлечения появлялись уже, благодаря влиянию моего деда, который сам неожиданно увлёк меня своими рассказами о собаках. Это просто безумием каким-то стало: я стал изучать кинологию, я прочитал все, что только возможно о собаках, я завёл какую-то тетрадь, куда выписывал собачьи клички из прочитанных мною книг. Дед даже не догадывался, что благодаря нему у меня появилось ещё одно увлечение. Частенько он приходил на мой день рождения с какими-то подарками, а однажды просто подарил деньги, отправив за книжками в ближайший магазин. Выбрав книги о природе и сказки, мне случайно попалась книжонка об именах, я её тоже приобрёл. Эта книга об именах мне показалась невероятно интересной, я узнал о существовании такой науки как ономатология, и стал увлекаться ею, переворошив полки в поисках книг на данную тематику в различных библиотеках города.

Однажды в самый разгар застолья, когда мне что-то желали и дарили, неожиданно за окном полил дождь, на что дед сказал: «Грехи твои смывает за весь год» С тех пор каждый свой день рождения я жду в гости именно дождь. После же традиционного застолья дед неожиданно становился разговорчивым, весёлым и жизнерадостным.  И моей ежегодной обязанностью являлось весьма ответственное задание – это довести его до дома. Нет, наверное, тех слов, какими можно было бы обозначить тот восторг, что доставляло мне данное занятие: ведь дед всю дорогу рассказывал мне о тех тварях, что были у него когда-то.  Он мог припомнить зайца, которого притащил в дом ребёнком. Словно неведомые лучики поселялись у него в глазах, когда он, вспоминая, говорил мне о том, как тот заяц, например, любил коровье молоко. Он не забывал чижа, который был его приятелем в дни юности. Но главные же его воспоминания были связаны у него со старинным русским селом, покоившимся ныне на дне Жигулёвского моря. Рассказывая о том селе, он затихал и нервно курил, а на глазах его появлялись непрошенные слёзки.

Что-то болезненное было в этих воспоминаниях и для двоюродной бабушки, плюхавшей за нами; рассказы о животных из уст супруга она и так-то на дух не переносила, а уж воспоминания о селе, в котором её благоверный, как она считала, подобно Троекурову псарню развёл, выводили её из  себя.

А дед же дорогой продолжал откровенничать и делился со мной, как он бродил по лесам, охотничал и иногда находил потерявшихся исхудавших породистых собак. Особенно он восхищался преданностью английского сеттера Бобки, что ежедневно отправлялся за своим хозяином на работу вплавь за паромом. Благодаря этим его рассказам, я, как говорил выше, увлёкся кинологией, причём настолько, что в редкие минуты мне удавалось развлекать деда: он доставал самодельный альбом, в который его биологический внук из Узбекистана, наклеил вырезки из журналов с изображением собак, а я быстро и безошибочно определял ту или иную породу.

Сейчас, спустя много лет, мне кажется, что дед находил в животных то редкое качество, что не всегда ему удавалось найти в людях, то что зовётся верностью. Своим детским сердцем я чувствовал, что воспоминания эти столь важны для деда по той простой причине, что они были для него самыми лучшими, самыми светлыми и самым добрыми, эдаким солнечным зайчиком, способным раскрашивать серые будни.

Дед отвлекался от воспоминаний лишь тогда, как его кто-нибудь окрикивал, здороваясь. Тогда он, вытянувшись по струнке, рапортовал, кивая на меня: «Вот ведь ведёт! И дедом своим зовёт!» И вид у него бы такой довольный, в глазах продолжали озоровать солнечные зайчики, улыбка не сходила с лица; ему и говорить-то больше ничего не надо – словно всё в нём говорит о том, как же радует его моё присутствие рядом. А меня же радует его отношение ко мне, и я готов постоянно слушать его бесконечные истории про всех тех живых тварей, что у него были, потому что мне это интересно, это волнует моё творческое воображение, и этими рассказами мне становится ещё более понятным одиночество моего названного деда, которому невероятно уютно в его мирке, за пределами которого он мог найти лишь своеобразное дополнение к имеющейся жизни.

Иногда по пути дед загадывает мне загадки. Например, улыбаясь, произносит он: «Татарин один знакомый загадал. Ворона летела, летела и упала. Почему?» Я предлагаю различные варианты. А ответом оказывается: «А я откуда знаю?!» Дед смеётся, а я соглашаюсь, что лучшего ответа для этой загадки, наверное, больше и нет. Иногда он вспоминает про подаренную мне книжку политических анекдотов. Анекдоты устаревшие – про Хрущёва, МУР и КГБ, но я козыряю их знаниями в школе и выгляжу нелепо.

Дойдя до дома, дед обыкновенно предлагает придти завтра и обязательно с тетрадкой и ручкой, обещает, что он будет так же рассказывать и уверяет, что из этих рассказов выйдет просто потрясающая книга. Утром, конечно, я бежал к нему, сломя голову. Но дед трезвеет, продолжает молчать и что-то бурчит себе под нос. Бабушка же втихаря и полушёпотом жалуется мне, как дед её вчера гонял. Написание книги вновь откладывается на следующий год…

Само моё желание писательства дед не одобряет, а так же он критикует всех учёных, а по настроению начинает восклицать, что единственными достойными, по его мнению, писателями считаются только Пришвин и Чехов, а все остальные же, как считает он, бестолочи и самодуры, которые абсолютно ничего не понимают и мало что знают о жизни.. Иногда он в своих рассуждениях путается и может сравнить писателя и агронома, хотя какая там связь я долго не могу понять. При этом он уважает профессии шофёра, штукатура и пастуха, считая их более достойными и нужными обществу.

В минуты таких откровений дед начинает доказывать, что памятников на самом деле достойны не писатели, а способные или сумевшие изобрести велосипед или хотя бы создать лопату. Меня почему-то подобные высказывания обижают и ранят, мне хочется куда-то убежать от них и спрятаться или же так же подолгу молчать, как дед.

Моя первая литературная победа на долгие годы останется предметом насмешек для деда. Это было ещё в классе пятом, когда я ещё увлекался сказками. Был тогда объявлен какой-то конкурс конкур с в «Пионерской правде» на который я и отправил свою сказку, листов всего тридцать кажется.  О чём было в той сказке изложено я, откровенно сказать, и не помню, но что-то из жизни иных галактик и что-то про морскую свинку.

Я написал и отправил. Возможно, и позабыл. А возможно, и ждал. Но когда не ждёшь, а приходит какой-то результат, то тем более необычным кажется сам факт неожиданности получаемого известия. Мне сообщалось, что я якобы прохожу куда-то, что якобы существует некая форма заочного образования, которую я могу так же проходить, не отрываясь от учёбы в средней школе. Главное, выполнять вовремя задания и ездить на сессии в столицу нашей Родины. Это ведь один-два раза в год побывать в МОСКВЕ, том удивительном городе, в котором посещение музеев и читальных залов считается нормальным! Москва стала для меня городом мечты, она являлась для меня какой-то иной галактикой, где живут какие-то совершенно иные удивительные люди, которых мне никогда не встретить на своей Родине. И основная возможность этого заочного образования в том, что я смогу в дальнейшем поступить в Литературный институт имени Горького… Так вот  собственно я и узнал о существовании этого заведения.

Но до сих пор я не понимаю той системы, что они предлагали. Возможно, это был грандиозный лохотрон. А, возможно, и действительно поныне существует какая-то суперуниверсальная система, по которой обычные школьники ездят зимой на сессии и получают почтой задания, как обычные студенты заочной формы образования государственных ВУЗов.  Обучение было платным. Первая оплата была отправлена, а вот дальше пришлось прекратить…

Однако ощущение первоначальной радости оказалось незабываемым, оно было каким-то невероятным, оно воодушевляла, хотелось кричать, всем об этом рассказывать, и… я видел, что люди не понимают меня; а особенно тяжелее было с ровесниками – они любо надсмехались, либо недоумевали, зачем это мне вообще надо, а я не понимал, как это вообще так можно жить – ничего не добиваясь, ни к чему не стремясь, поставив единственной целью в жизни – это получение среднего школьного образования, что казалось мне скучным, нудным и нелепым.  «Если в крупных городах лето для выпускника школы – время для  поступления в вуз, то у нас все намного проще. Все гуляют. И начинают искать работу. Университеты не для нас»  А может просто они завидовали моим удивительным успехам и открывающимся возможностям? И это их злило и раздражало? Теперь уже неизвестно. Но очевидно одно: когда они отправлялись строить шалаши в кустах у железной дороги возле заброшенных складов, охраняемых бомжиком Славкой, где, раскуривая одну на всех сигарету, сокрушались о трудности обучения в пятом классе, я отправлялся в подвал к Карловичу со своими полученными из Москвы заданиями и был счастлив не меньше, чем строители этих самых шалашей…

Иногда приходилось писать доклады на тему истории живописи. Выручала знакомая с детства фабричная библиотека профсоюза из дома культуры, что около стадиона. Читального зала, как такового, тут не было, лишь три квадратных столика с полированной крышкой. Я просто обожал тишину здесь, время за написанием конспектов бежало как-то незаметно, на редких посетителей библиотеки я просто не обращал внимания. Однако самих посетителей нередко удивляло одно моё присутствие. « Ну как же этот так! Лето! И за книжками сидеть!» — воскликнула чья-то зашедшая мамашка – «Всех на заводы и фабрику возьмут! Мой оболтус, пока детство, по улицам пусть добегает, а в 15 на фабрику!» Когда возмущающаяся тётка вышла, я подошёл к окну: за ним на стадионе гоняли грязный сдутый футбольный мяч компания пацанов в чёрных шортах и майках – алкоголичках. Причём это занятие продолжалось изо дня в день в течение всего года. Я часто замечал их и у старых обшарпанных сараев, что возле мусорных контейнеров: в редкие перерывы между своими чемпионатами они, усаживаясь там на асфальт, обсуждали как же это круто престать ходить в школу в пятом классе, кумекали как стибрить кроликов во дворах частных домов или устроить подкоп под погребицу в детском садике, а так же обучали Ваньку пить мочу, есть песок и лизать подошвы сандалий. Я смотрел на них в окно, бесконечно повторяя про себя: «Это НЕ моё» и оглянулся – на столе меня дожидалась книга, в этой библиотеке  с её высоченными стеллажами, самодельными ящичками и сыплющейся с потолка побелкой мне гораздо уютнее, спокойнее и понятнее. Здесь я был счастлив.  Здесь я дружил с Одиночеством….

А ещё мне нравилось выходить из этой библиотеки вечером на крыльцо, ступеньки были по бокам обложены кирпичной кладкой, оштукатурены и покрашены, за день под солнцем эта кирпичная облицовка  нагревалась, а с вечера и до утра остывала, становясь прохладной  и гладкой. Вышагивая по этой облицовке, я любил наблюдать, как ветер по стадиону гоняет редкий мусор – это была чистая ухоженная ещё не заросшая грязным бурьяном и колючим репьём площадка, по которой бродила в осеннем пальто, тёмном грязном и клетчатом, полоумная бабка Шарудилка, собирая бутылки у деревянных скамеек, окрашенных зелёной масляной краской. Мне хотелось запечатлеть этот редкий миг тишины, когда ещё из фабричной проходной через дорогу не выкатывался невидимым потоком орущий суетящийся люд, готовящийся к ночной пьянке и утренней смене. Я был бы рад остановить это мгновение, отчего, молча, продолжал наблюдать, как из-под лавки выбирается собака, тощая и лохматая, удивительно похожая на какую-то декоративную породу, а сумасшедшая старушонка начинает с ней беседовать.

Дети любили собаку, но терпеть не могли старуху. Собаку они поселили в подвале, а над старухой любили прикалываться, на что та, маленькая и худощавая, что-то бормотала в ответ, топала ногой и постукивала об асфальт своей палкой-клюкой. Мне не хотелось выглядеть хуже других, поэтому однажды я её облил, на что та посмотрела мне в глаза и вздохнула… Она напоминала мне ведьму или колдунью, рассказ о которых зачитывался в продлёнке. Но это было не удивительно: ведь её повсюду сопровождал желтоглазый кот смоляного цвета. Впрочем,  он был не единственным её питомцем, где-то  в парке у городской больницы Шарудила подобрала вертлявую собачонку, у продуктового магазина кота со свалявшейся шерстью, каких-то кошаков ей просто перебрасывали через забор, и она их выхаживала. Одинокую Шарудилку, бездетную и безродную, заботило, что же станет с её подопечными после её смерти. Я ей обещал о них позаботиться, мечтая поселиться с ними в дом на стадионе, но, конечно, после тихих и незаметных похорон старухи, питомцы её разбрелись по всему району. Жила она в деревянном доме без удобств напротив хлебного магазина, сдавала комнату квартиранту, и скорее всего, бесплатно, а по утрам, опираясь на свою палку, отправлялась в магазин за молоком для своих питомцев, которые стайкой семенили за ней. Иногда она останавливалась, приставала к случайном прохожим,  жалуясь на своё нездоровье, клянчила у них сигаретки со словами: «Вот славлю себе на Пасху!»

…Увы, но не суждено мне было продолжать изучать историю живописи, а желание запечатлеть мгновение продолжило во мне жить; возможно, потому я сейчас осенью вечерами, в тишине и полумраке, и смотрю порой аниме – для меня, не посещающего художественных выставок, это кажется величайшим искусством.  Помимо родного и привычного самостоятельного обучения, первые задания я выполнял, конечно же, с Карловичем, который уверял, что то есть не что иное, как программа высшего образования. Ни на какую сессию я, конечно же, не поехал. Альбом, который от меня требовалось создать на тему истории живописи, конечно же, не отправил. И, как обычно, шарахаясь насмешек, всё забросил, о чём впоследствии нередко буду вспоминать, сожалеть и задумываться. Но мир далёкий навсегда останется жить у меня внутри, а мгновения радости, хоть и оказались столь краткосрочны, но останутся в памяти, как невидимая искра чуда в пепле надежд.

При всём этом учился я крайне неровно и посредственно. Были у меня какие-то проблески в классе пятом, когда мои сочинения зачитывались аж в классе одиннадцатом, едва ли не в качестве примера. А потом… мне просто было скучно учиться: ходить в школу и получать какие-то однообразные задания, дожидаясь последнего звонка с урока, чтоб потом долго и бесцельно бродить вдоль железной дороги, скучать в курилке бомжика Славки, смотреть вдаль с моста, наблюдая за проходящими поездами. Почему-то верилось, что поезда эти совсем из другой какой-то жизни, какой-то необычайной, удивительной и яркой.

Мне повезло тем, что именно в то время только лишь начали уродовать систему советского образования.  Тогда ещё в деревнях не впарили в обязательном порядке для детей трактористов и доярок Программу Гармония, отчего они нередко переводили свои чад в городские школы, использующих методику Школы России или Программу Давыдова. Именно в то время появился тотальный эксперимент по обучению шестилеток, вследствие чего классы, да и ряды в классах, стали делить на сильные, средние и слабые.

Поскольку я учился в сильном, программа наша была посложнее, с какими-то там бесконечными и еженедельными докладами, рефератами и переводами. И вот стоило программе оказаться хотя бы чуточку сложнее, как внутри меня появлялось какое-то безумное таки или едва не маниакальное желание учиться, именно за эти самые переводы, доклады и рефераты я получал пятёрки, в остальное же время привычно скучал. Пожалуй, я учился лишь тогда, когда это мне было интересным…

Но именно у линии железной дороги забывалось, буквально, всё: школа, уроки, ряды в классе. Здесь хотелось бродить без дела, дожидаясь чего-то необычного или неизбежного.  Тропки в бурьяне здесь были узкие, в трещинках и тёплые на ощупь. Над бурьяном мельтешила мошка. Росли репей, полынь, а иногда и конопля, которой когда-то не знали применения, отчего она росла иногда даже на газонах, как сорняк, за длинными её бустылами можно было спрятаться прохладными вечерами, играя в прятки, и вслушиваться в переходящий на крик голос вады: «Раз, два, три…………………………………… Десять на ниточке…  десять на сопельках…  всё, я иду искать!..» Иногда в этом бурьяне можно было разглядеть какие-то странные растения с белыми соцветиями в форме колокольчиков с нежно-фиолетовыми прожилками; они привлекали меня ещё ребёнком, разглядывая их, я придумывал сказочных персонажей в таких вот шапках-колокольчиках. Казалось, не должно им цвести в бурьяне, однако, в иной среде они просто бы погибли…

А ещё здесь было тихо, но иногда тишина вздрагивала, словно испугавшись протяжного гудка проходящего состава, что редко останавливался и часто исчезал за горизонтом… Проходили вереницы поездов товарных, поездов пассажирских, электричек, а я чего-то выжидал, какого-то маленького чуда. И ожидание не обмануло меня: однажды товарный состав притормозил, и я увидел на одной платформе деревянную будку из которой вышли неизвестный мужчина и собака породы эрдельтерьер. Всего лишь какое-то мгновение необычного, которое хотелось запомнить и запечатлеть…

Гляди на эту парочку, мне хотелось бы верить, что этот мужчина есть  кто-то из обслуживающего персонала поезда, занимающихся перевозкой диких животных для зоопарков. О существовании столь экзотической профессии я узнал в книгах писателей-натуралистов, которые продолжал брать во всевозможных библиотеках города, в которые был записан. Книги эти отчего-то считались детскими, почему мне даже как-то пришлось записать несуществующего брата, которого потом разыскивали по всему городу. А сам  интерес к книгам такого толка появился у меня, благодаря деду, чьё влияние каким-то невероятным и непостижимым образом продолжало развивать меня творчески. Переболев кинологией, я ознакомился с жанром охотничьей прозы, благо альманахов «Охотничьей прозы» на книжных полках было у деда в переизбытке. Бывало, подойду к нему и прошу: «Дай, дедуля, что-нибудь почитать» А в ответ его слышу привычное и ожидаемое: «Почитай отца с матерью»

Охотничья проза, оставив добрый след в моих воспоминаниях, как-то уж больно быстро исчезла из моей жизни. Но вот томик Пришвина, томику которого нашлось место и на книжной полке моего деда, был перечитан мною неоднократно, почему-то приглянулись в нём рассказ «Копыто» и цикл эссе «Незабудки». Но этого мне казалось мало и недостаточно, потому-то я и штудировал городские библиотеки, разыскивая там на книжных полках книги о природе и животных. Так вот и зародилось моё новое увлечение. Но, как и в случае со сказками, мне были интересны не только их рассказы, но и судьбы. Существовала просто плеяда какая-то невероятнейше талантливых авторов – Сладков, Чернышев, Онегов, Зверев, Рябинин, Зуев и многие-многие другие. Конечно, я был уже знаком с зарубежной литературой о животных. Обычно натуралисты там вели какие-то научные наблюдения, рассказывали о возвращении своих подопечных в дикую природу, путешествовали по странам Африки, Америки и Азии. Мне же более интересны были отечественные авторы, рассказывающие о жизни сторожей на каких-нибудь дачах или складах, ведущие протоколы своих наблюдений из окна деревенского дома, впускающих в своё одиночество подобрышей с улицы. Они наблюдали за птицами у кормушки, кормили лохматых дворняг и пускались в воспоминания о своих четвероногих и пернатых друзьях из прошлого. Это было как-то роднее, ближе и так удивительно напоминало несбывшуюся мечту моего деда о деревенском доме в какой-нибудь глуши. Потому-то после прочтения я обыкновенно относил эти книги деду для ознакомления, а тот складывал их стопочкой в тёмном  углу за шкафом у батареи.

Поговорить о содержании этих книг и судьбах авторов эти книги написавших было катастрофически не с кем. Спускаться в тёмный и сырой подвал к бедолаге Карловичу я стал реже, просто потому что вырос. А общение же с ровесниками мне было не столь интересно, как с взрослыми; с ними было скучно, непонятно и неинтересно – я элементарно не мог их понять. Помню, в классе пятом, тоже ради эксперимента нас обязали изучать рассматриваемое выпускниками произведение Приставкина «Ночевала тучка золотая». И нам предложили посмотреть фильм, снятый по этому произведению (что интересно, фильм только единожды мелькнул на киноэкране, а потом куда-то исчез). Тема проблем в Чечне была тогда самой актуальной в стране. И я посчитал содержимое фильма достаточно серьёзным; меня настолько волновало просмотренное на экране, что я долго не мог успокоиться. Моим же одноклассникам это показалось едва ли не гадостью. Не меньше я был удивлён отношением моих ровесников из параллельных классов, к событиям в Останкино, о чём они, радуясь, сообщили мне по пути в школу: они ждали войны, как возможности собирать патрончики на улицах. Я слушал их бредовый лепет, и их ожидание радости казались мне дикими, чуждыми и мерзкими. Глупость подобных ожиданий была мне непонятна. Я не мог понять их, а они меня. И во многом благодаря этому непониманию, я привык таить свои литературные достижения, дружить с Одиночеством и прятать глубоко внутри себя всякие переживания, порождённые так рано непризнанием, ненужностью и отчаяньем.

Отдушиной для меня стало творчество – только тут я мог выговориться, не боясь  выглядеть смешно, нелепо и странно; это стало определённой моделью психоанализа, а может быть и своеобразной медитацией. Когда желание молчать становилось невыносимым, я вытаскивал всё столь томившее меня на бумагу.

Примечательно, что моим рабочим кабинетом тогда становилась ванна. Для этого я клал соседскую доску для белья вдоль, другую – нашей семьи – поперёк, и у меня получался импровизированный письменный стол. А чтобы нам с моим другом Одиночеством никто не мог помешать, я приспособил собственные трико в качестве замка: для этого одну штанину я просовывал через дверную ручку, а вторую – через стояк холодной воды, и завязывал в узел. Но далеко не всегда удавалось насладиться творческим процессом – уединение моё моментально исчезало, стоило только соседке по квартире начать колошматить в дверь, угрожая идти жаловаться в ЖКО, потому что я, по её мнению, запираюсь штанами и непонятно что делаю. Но этот факт мне казался каким-то милым и не раздражающим: мне слишком хотелось верить, что, спустя годы, став самым настоящим писателем-натуралистом, я буду вспоминать об этих чудесных моментах с улыбкой…

Но порой что-то бунтовало внутри меня самого, мне хотелось покинуть мирок моего импровизированного кабинета и убежать от этого творчества куда-то в жизнь реальную, сталкиваясь с которой я ощущал себя жителем какой-то иной планеты. Наверное, потому  временами у меня и появлялись приятели из параллельных классов — им выгодны было общаться со мной, поскольку я позволял списывать. Их жизни их меня порой просто обескураживали. Так при школе жила как-то многодетная семья уборщицы, которой выбили квартиру, но по непонятным причинам один из детей остался жить у бабушки, а второй, мой приятель, самостоятельно проживал в квартире барачного типа у школы. Как-то попросил он зайти к себе. Захожу – сидит такой мужичок и на пару с приятелем сигаретный дым в потолок пускает, рассуждая о том, сколько плакатов с изображением голых баб потребуется, чтобы оклеить спальню. Занимательная задачка в неполные четырнадцать лет!  В то время второгодничество ещё не отменили, а потому пришлось ему дополнительный год обучаться, мечтая о поступлении в ПТУ. Так вот накурились они и отправились со мною за тетрадкой по географии, и всю дорогу приятель мой вещал о прослушанном им новом альбоме «Красной плесени», необыкновенно его восхитившем. И уж к дому моему подходим, спрашиваю, мол, дальше-то вы куда?  А они, оказалось, зимой в лесу ёлки воруют и по дешёвке продают. И, как обычно, как скребёт что внутри: так хочется махнуть рукой на творчество и махнуть с ними вместе в тот же самый лес. Но не отпускает друг Одиночество, дожидаясь меня в ванной комнате с набросками рассказов в потрепанных школьных тетрадях; так вот и останусь дома, творчество писателей –  натуралистов изучать. И манит меня их творчество, манит. Сами судьбы авторов волнуют. Так же как и в случае со сказочниками, хочется на весь выходной исчезнуть для мира, усевшись за конспектами в тишине читального зала, когда невидимой радостью и спокойствием наполняется что-то внутри…

… Когда общения с собственным Одиночеством мне было недостаточно, я приставал к людям на улицах, потому что мне всегда хотелось найти понимания, а если быть точнее, то либо знаний, либо вдохновения для творчества. Редко, но иногда удавалось. Чаще всего это оказывались владельцы домашних животных – ведь это тоже люди отчасти помешанные: они считают, что только их питомцы обладают каким-то исключительным набором уникальнейших качеств. Помню, заинтересовало меня творчество Яна Грабовского. «Он рассказывает о животных, как о людях» — убеждал я случайных знакомых.  «А ты почитай Викентия Вересаева» — рекомендует мне некая тётя Оля, выгуливающая английского пинчера – «Он о людях рассказывает, как о животных» А копошащийся в своём гараже дядя Миша, вынимая неизвестную мне деталь из тисков, вынужден был согласиться со мной, что следует попробовать, как о людях написать что-нибудь  о растениях; так вскоре я в ванной написал рассказ о дружбе кактуса и папоротника.

Но крохи подобных дружественных советов и рекомендаций мне казались ничтожно малы. А потому я записывался в различные кружки и секции, дающие мне знания, но надолго меня нигде не хватало, потому что и сюда я тайно пытался вложить своё творчество: так на факультативе по биологии я рассказал о судьбе писателя-натуралиста Дмитрия Зуева, а для кружка юных натуралистов оказался переростком. Наверное, какой-то искры творчества мне не хватало тут, и я вновь возвращался на улицу приставать к людям, но на этот раз с новой миссией, например, я запросто мог подойти к незнакомцу со словами: «А вас мама ждала!» И пока тот, ошарашенный, пытался вспомнить, что это за мама и зачем его ждала, я уже рассказывал ему похожую на правдоподобную историю, являющуюся, по сути, банальным пересказом какого-нибудь рассказа о природе или животных. И иногда о таких моих импровизированных выступлениях докладывалось деду, что ему жутко не нравилось. Он со своей бабушкой видел в этом начало безумия, а я же искру творчества. А потому мне всё чаще вспоминался театральный балаган, выступавший много лет назад в родном дворе. Волшебная кисточка, раскрасившая серые будни и исчезнувшая в никуда. Театр этот продолжал жить и удивлять, а иногда и откровенно злить своего зрителя, которого порой могли и водой облить, и топором шугнуть, и в перьях обвалять.

На премьерах этого театра я был редким гостем по той простой причине, что слишком много негативной критики приходилось мне слышать от обычных людей, живущих скучной нудной размеренной жизнью, — этим людям непонятны были старания режиссера, его надежды и стремления. Мне иногда приходилось присутствовать на его новогодних постановках. После них я обычно долго не мог успокоиться, сочиняя собственные сценарии.

Пожалуй, он был просто талантливейшим педагогом: увлечь тогдашнего подростка в самом начале девяностых, да ещё в провинции, да тем более чем-то связанным с искусством было просто нереально. Все фабричные и заводские кружки и секции наоборот закрывались  или становились платными, и, маясь от безделья, целые толпы дворовой ребятни вечерами громили переставшие ремонтироваться детские площадки: сносили круглые карусели, зачем-то завязывали качели в узел, ломали лавочки. Зимой же с крыши продуктового магазина обстреливали снежками прохожих. Дворы пустели только лишь когда по местечковому каналу транслировался фильм «Класс 1999»; то было время, когда кабельное телевидение вещало ещё не в каждом районе города, наличие видеокассеты являлось признаком роскоши, а  чудака Борю из шестого Б пришёл сменил шестилетний Джуниор.

Причём время очередного просмотра «Класса 1999» было непредсказуемым – его ещё стоило дождаться, пересмотрев ставшие нам родные американские мультики про Черепашек Ниндзя или Кролика Роджера и кучу замусоленных клипов. Полюбившиеся герои «Ханны Барбары» стали нам дороже, ближе и понятней советских мульгероев. А что же касаемо клипов, трансляция которых обычно посвящалась местным юбилярам, так я лично дожидался только «Полонез» Чижа. А само же вещание местечкового канала мне не особо нравилось, потому что транслировалось на полюбившемся мне канале «Культура»- только на нём изредка проскальзывали какие-то просто уникальные для киноиндустрии девяностых вещи. И вот только к вечеру начиналась кино трансляция с жутким переводом Леонида Володарского. Запретное видеовещание стало доступным, теперь для просмотра западных мультиков не требовалось прятаться под пролаченными лавочками или стульями с обивкой из грубой красной ткани в видеосалонах, а рабочего и колхозницу теперь заменили герой боевиков и актриса порно.

И в такое вот сумасшедшее время заинтересовать подростка хоть чем-то, и уж тем более, связанным с искусством, было воистину педагогическим подвигом. Я осознал это, едва переступив порог театральной студии: здесь были и новые спортивные тренажёры, и биллиардный столик, обитый зелёным сукном, и советские игровые автоматы из закрытого «Детского Мира» — для провинциального городка  это выглядело, как миниатюрный Диснейленд, причём доступный и бесплатный. Юные актёры, клюнувшие некогда на объявление о приёме в секцию театрального карате, кружили тут, как мухи, временами ломились в девичью раздевалку, на двери которой, висело объявление, выведенное авторучкой на тетрадном листе в клеточку: «Никому не заходить, кроме девочек и «Джексона» Я узнал этих кадров – пару минут назад я видел их бегающими без верхней одежды по заснеженной дороге, они пугали прохожих, делили сигареты и забирались на гаражи. Режиссёр, большой и улыбающийся, позвал меня в свой офис. Эх, ну как же я пожалел, что пришёл с отцом!.. Рядом с ним я и слова не мог произнести… А так мне хотелось рассказать режиссёру о своих импровизациях на улице!.. Наверное, уж он-то, и сам в детстве представляющийся одноклассникам несуществующим братом- близнецом, понял бы меня правильно!… А я ведь мог бы рассказать ему и про бегающих на самовыгуле собаках из конного двора, про которых я сочинял удивительные истории. Или про бродяжку Ладу, отдалённо напоминающую миниатюрного эрделя, которой я открыл дверь во двор потерявшей память старухи, что потом ежедневно сидя на лавочке, вспоминала как она была директором магазина, что через дорогу от её дома и как же это, перебежав эту самую дорогу, в её дворе, который она делила с соседями, могла оказаться рыженькая собачонка. Или поведать историю старого рыжего кота, которого из-за несуществующего переезда, я пытался пристроить в пахнущей гнилыми орехами и свежим мясом грязной конторе рынка с деревянными некрашеными сенями. Я почему-то был уверен, что такой нестандартный, эрудированный, творческий человек посчитает это нормальным. Режиссёр попросил меня поймать несуществующую муху. Да как же мне хотелось тут, в  этом офисе, разгромить, разломать, разрушить, бегая за ней! Но присутствие рядом отца меня сдерживало…

Режиссёр оказался действительно гениальнейшим педагогом: в стенах театра он открыл секцию карате, организовал видео просмотр «Парка юрского периода», приучал к зарождающейся коммерции. Это уж не говоря о бесконечных капустниках, репетициях и выступлениях. До очередного новогоднего представления я был допущен, хотя лично для меня пришлось несколько изменить мизансцену, поскольку слишком уж нерасторопным и неуклюжим увальнем я был. Выступление мне запомнилось тем, что в главной роли был какой-то  взрослый чернявый парень, в моих костюмных  штанах лопнула резинка, а в столовой, где всех выступающих кормили удивительными деликатесами, одна девочка призналась, что так и кошку не кормит.

Там в столовой режиссёр подошёл ко мне и пожал руку, поздравив с дебютом. Ещё на репетициях он подходил ко мне и спрашивал: «Грусть в глазах – это твой имидж?» А мне просто было грустно жить. Но после дебюта я покинул театральную студию. Просто мне самому так захотелось, да и деду подобное моё задание казалось смешным – чем, мол, доброму может научить какой-то чудак в шутовском колпаке?..

А ещё как – то я поделился с ним о своей первой победе на литературном конкурсе, и он, без привычных насмешек или издёвок, стал интересоваться подробностями написанной мною истории, и это для меня, привыкшего к иной человеческой реакции, было необычно. За театральными  кулисами мне нравилось наблюдать за происходящим, рассматривать фотографии на стенах и просто слушать режиссёра. А говорить он мог бесконечно: о театральной жизни, прочитанном им в театральных журналах и о своих мечтах, главная из которых – это создание в нашем провинциальном городке настоящей театральной столицы. Я долго не мог понять: что вообще способствовало появлению такого уникальнейшего человека в нашем городе, в котором кроме разве ж что кружков самодеятельности и редких постановок о дне рождения Ленина, и не было ничего связанного с театральными подмостками.  И тем более удивителен сам факт того, что человек смог полюбить театр, в городе, где этого театра попросту нет! Ответ пришёл, когда я увлёкся советским кинематографом —  только там появились нередкие экранизации мировой классики. Такие фильмы в отличии от затасканных шедевров редко крутят по зомбоящику, но они выполнили свою величайшую миссию – хотя бы один человек после их просмотра заболел искусством. Мне хочется верить, что именно так всё оно и было…

Убежав из театра со своим другом Одиночеством, я как-то вновь спустился в подвал Карловича. И если в театре участникам новогодних выступлений вручали сладкие подарки, а в дни репетиций официально отмазывали от занятий в школе, предоставляя возможность целыми днями заниматься на тренажёрах и играть в бильярд, то в комнате школьника ждали хаос и запустение. Сам Карлович, постаревший и ссутулившийся, помогал с уроками некоей студентке музыкального училища, газеты и журналы тут давно уже не выписывались, а кабинет руководителя занял какой-то дедушка из союза ветеранов. Половину же своего рабочего дня, который Карлович обыкновенно посвящал оформлению самодельных брошюр, теперь в приказанном порядке проводил в отделе кадров той самой фабрики, что когда-то и открыла комнату школьника. Искренне верящий в сказку о светлом будущем, годами прививавший нравственные ценности детям и подросткам, мечтающий о новой, уже второй, публикации в местной газете, он казался каким-то потерянным, уставшим и даже испуганным. Он не понимал, что творится со страной, но искренне надеялся в её возрождение. Ежедневно он теперь участвовал, подготавливая бланки для увольнения, в вынужденном сокращении рабочих, которых затем переводили на учёт в центр занятости, куда те потом ходили отмечаться. Это называлось теперь сокращением кадров, и это происходило на каждом предприятии. Кто из сокращённых устраивал митинги, кто-то спивался, кто-то подавался в столицу. Цеха пустели, оборудование уходило с молотка, здания яслей и детских садов распродавались. А дети ставших безработными родителей по указке сверху писали сочинения, о тех перспективах, что даёт перестройка подрастающему поколению. Дворовые дети, для которых собственно и создавалась когда-то комната школьника, к Карловичу заглядывали всё реже и реже, а стоило только открыться шинку возле опорного пункта, так и кружились у него под окнами  днями напролёт, барахтаясь в сугробах.

И мне Карловича даже жалко становилось… А сколько кровушки я ему попил, сколько нервов вымотал, сколько же жалоб ему приходилось строчить на меня участковому?!. Но вот мы снова помирились, и, как в былые времена, в тишине и полумраке подолгу о чём-то ведём беседы, всё так же пахнет краской и канализацией, постаревший Карлович поправляет очки и уверяет, что обязательно отведёт ребятню в мечеть, где молились наши монголоидные предки…

Но что же творилось со мной, почему, подрастая, так резко менялось моё отношение к Карловичу, и исчезало былое уважение к нему? А всё просто! Я видел, как общество относится к нему, и сам становился частью этого общества. Может в том кроется причина? А может внутренний бунт был, отчего отношение к нему и портилось? Может копившееся внутри раздражение я вымещал на нём? Да теперь и не разберёшь!..

А потом пришла весна, и Карлович вышел на пенсию, после чего комнату школьника закрыли навсегда. Само  помещение передали сантехникам, подвальные окошки заложили кирпичной кладкой, а сохранить же рукописные брошюры никому не взбрело в голову, потому как до самодельных музейных экспонатов никому просто не было дела. Однажды сюда пробрались школьники и устроили настоящий погром, раскидав подшивки выписываемых до перестройки газет и журналов.

Теперь мне с  моим Одиночеством некуда было податься, кроме дежурки Славки, у порога которой под дырявым навесом так интересно было грустить, мечтать и сочинять. Моё присутствие Славке было безразлично – какой-то мусульманин, приплачивающей Славке какую-то мелочь за надзор, выкупил всю складскую  территорию, планируя развернуть тут грандиозное строительство, а Славку забрать к себе в качестве домашней прислуги.  Эх, Славка, ждёшь ты как чуда возможности перебраться в тёплый господский дом, но недолго тебе там греться, пропадёшь ведь ты пропадом, а искать тебя будет некому…  Но это будет потом, а сейчас же охраняемой бомжиком территории заброшенные склады всё так же продолжали рушиться, бурьян разрастался, а кто-то хитрый даже умудрился разбирать на кирпичи складские опоры. Но теперь не мне одному полюбился этот пустырь: то приходили две курвы, прячущие здесь в кустах пачку сигарет (это странно, но в то время девки курить открыто ещё стеснялись), то дворовая команда футболистов устраивала своеобразный чемпионат. А я же в рваных перчатках возле кучи коркаки-бяки рвал крапиву, мечтая сдать её в аптеку, а на вырученный куш приобрести кроликов. Сушил её у склада, подражая по-прежнему запасающему на зиму сено деду. А мешок с сушёной крапивой прятал в дежурке самого Славки.

Славка никого не прогонял: он по выходным разгружал где-то вагоны, а потом неделю приходил в себя, от усталости и, наверняка, болезни: кости его ломили от нагрузки, зрение слабело, а голова кружилась от недоедания. Наверное, потому он и радовался, когда в его хибарке появлялись квартиранты с ништяками  и выпивкой. Стоило только им появиться, как Славка прекращал своё ежедневное занятие – смотреть в окно, наблюдая за бредущими по мосту за людьми. А мне же было интересно наблюдать за его гостями. Точно так же в детстве, начитавшись Мамина-Сибиряка, я любил кататься в огромных городских автобусах с неизменным плакатом в каждом «Лучший контролёр – совесть!», наблюдая за возвращающимися домой после трудовой смены мужиками. Друзья Славки были более колоритны. Особенно мне запомнился один лохматый такой парень, высокий и рыжеватый, похожий на хиппи. Наблюдая за ними, я пробовал сочинять пьесу, которая постепенно превратилась в рассказ или повесть, где главным героем был ищущий сына хиппи Зяблик, живущий в каморке провинциального бомжика, а какой-то случайный прохожий наблюдает за ним, поскольку не знает чем занять себя в дни школьных каникул, потому и ненавидит лето…

Оставить комментарий