1.
Об этом невозможно, да и не с кем говорить. Это невозможно, но надо забыть. Пусть лист бумаги станет прокладкой, которая впитает в себя события, случившиеся много лет назад. Хотя вобрать их из моей головы без остатка ему всё равно не под силу.
Чунг-чонг-очень зол,
Не смыть твой позор.
Кровь речкою льёт,
Чунг-Чонг всех убьёт…
Я выскочила из машины и опрометью понеслась к подружкам, даже не забежав во двор и не обняв бабушку с дедушкой, которых не видела с прошлых каникул. Девчонки как будто и не уходили отсюда со дня моего отъезда, продолжая размеренно преодолевать «классы» на резиночке. Алёнка и Светка прыгали в паре, «на столбах» как обычно стояли мелкие с соседней улицы. Тян и Тан обычно со скрупулезностью врачей следили за касаниями и в случае чего тут же кричали: «заступ-заступ», или «не в счёт!», или «не было!»; но в этот раз Тан была одна и отстраненно смотрела вдоль улицы, сквозь бегущую меня. Приблизившись, я опешила. Тан, как заведенная бубнила, а девочки, занятые каждая своей ролью в игре, вторили ей, негромко напевая:
Чунг-чонг-очень зол,
Не смыть твой позор.
Кровь речкою льёт,
Чунг-Чонг всех убьёт…
Помню, как застыла в полудвижении, открыв рот и переводя взгляд с одной на другую, а потом промямлила: «Привет…». Они ответили не сразу, пропели свою муть еще раза три и замолчали лишь вместе с Тан. Когда она наконец взглянула на меня, не сменив правда рассеянного выражения лица, я спросила: «А Тян где? А мальчишки? А Эля?».
— Мы ведь закадычницы были, ты знаешь. Она ко мне первой прибежала, только рассказать не успела. Он её нагнал, домой увёл, и всё…
Девочки больше не прыгали. Все так странно застыли, как будто ожидая финального аккорда истории, чтобы рухнуть, оборваться и пропасть. А я, понимая, что произошло что-то из разряда вон, залюбовалась происходящим: мы все сейчас равнялись забору, лавочкам, домам, крышам – чему-то недвижимо-монументальному, украшенному живым и шевелящимся миром, будто подвижной рамой. И хоть всё недвижимое на планете кажется вечным, ибо не видно, как точит его временной червь и расчленяет на песчинки; шевелящийся мир, вечно меняющийся и, казалось бы, ненадежный – всегда более устойчив, благодаря манёвренности и способности к самовоспроизведению. Нашу мизансцену осенила зелень вишен с вкраплениями глянцево-алых бубенцов на тонких подвесках, убаюкивающий ветерок синестезии: тихой шероховатости сухостоя, плавной нежности летящего гусиного подпушка, влажной тревожности канавы в размеренности всплесков головастиков, полносочной тяжести вальсирующих ягод, колючего неисчислимого стрёкота насекомых индивидуальностей, поскрипывание несмазанных петель на зубах… Я чувствовала нависшую угрозу недосказанности и потому особо полно ощущала счастье этой секунды, когда гильотина уже произошедшего еще не отсекла моих мыслей от купания в метафоричности миропотока. Для меня всё случившееся ещё не случилось, но вот-вот…
— Унуча, а унуча? Ты шожэто к бабе-то и не зашла?! Идись-ка пообниму тебя шоль! Вона какая, ввысь-то подалась!
Я сорвалась с крючка и что есть мочи понеслась к деловито подбоченившейся у калитки бабушке, пронзив шумное кучевое облако гусей, и, с трудом прорвавшись сквозь их эластичное в след «игггги-иги-ги-ги», упала в хрупкие и родные объятия.
— Уж и варенички-то стынут, давай-ко, милыя, к столу. Завтра погуляешь.
Она не дала мне оглянуться в проходе на девчонок, и уж тем более вернуться, когда секундой позже с улицы завизжали и крикнули: «Баб Надь, баб Надь, Танька опять опрокинулась! Бьётся, баб Надь!!!».
— Иди, роднуля, иди. Я щас. Пошукаю Танькину мать да приду. Нечего, нечего – подтолкнула она меня в плечо, запретив даже выглянуть за ворота.
Мне нравилось продолжать оставаться в безопасном неведении, выпуская ароматную кровь из вареников — высасывая её, обливаясь ею; рвать вареник зубами надвое и смотреть на его нарушенный внутренний порядок, заглатывать вареник полностью и превращать тонкую кожу теста с парной вишневой мякотью беспощадными своими резцами в кровавое месиво. А после чудовищной и сытной расправы с легкостью убрать следы чревоугодного преступления ковшиком наполненных ладоней вовне и отбеливателем молока вовнутрь. Подросток, сталкиваясь с неугодной реальностью, всегда может забыться в неудаленных еще от него безвозвратно детских грезах. Так я тогда, совершив и омыв свою надуманную расправу, устроила себе временное самоубежище, проще говоря, выстроила психологическую защиту от неотвратимых событий, прикрыв его шатром одеяла и раскинувшись под ним с ни с чем не сравнимой негой последнего затишья.
2.
— О-ляяяя! О-ляяяя!
— Вы чего шумите, пострелята?
— А Оля выйдет?
— Выйдет-выйдет, да токмо после. Бока отлёживает после учебы-то!
— А вот и нет! Уже не отлеживаю! – вскричала я и высунулась в отворенное окно вместе с занавеской, — Щас я, девчонки, пять сек – шорты надену.
Алёнка и Светка набросились на меня, подпрыгивая от радости, как будто и не было вовсе вчера с его непонятностями.
— А Тан где? А Тян? А Эля?
— Потерпи, всё узнаешь.
Мы отправились на перекресток, расселись там на любимых лестничных козлах и принялись состязаться в отколупывании слоев зеленой краски. Преодолев первые минуты скуки и типичных затруднений начала беседы, найдя равновесие и нужное расположение долговязых ног в частой последовательности округлых металлических ступеней, мы повздыхали.
— И что это с вами всеми такое было, а?
— Да ничё. Ты хоть знаешь вообще, что тут случилось, пока тебя не было?
— Нет, конечно! И чё?
— Да вот чё – Тян умерла.
— В смысле?!
— В коромысле! Убили её.
— Кто?!
— Папаня, блин.
— Вот это беспредел! За что?
— Не за что, а про что! Он её это…
— …что?
— Ну это…
— Да ладно… Он же ее отец…
— Был.
— В смысле?
— Был – в прошедшем времени, чё тут непонятного? Нету же ее теперь, вот и весь сказ.
Тут мы, не сговариваясь, посмотрели на пустующую ступеньку, где обычно сидела Тян, и в тот же момент мне удалось отколупнуть приличный кусок краски, который, однако, отомстил за нарушенный покой и глубоко вошел мне под ноготь. Я заревела, девочки тоже.
О, юность! Слезный шторм так неистов и столь короток. Спустя пять минут мы уже болтали ногами, провожая трагедию редкими всхлипами, легко заполняя дыры жизненного содержания насущным. Сломанный куличик – недолгая печаль, дети с легкостью сметают его остатки с бортика в песочницу, возводят на его месте новый – утрамбованный, плотный, четкий.
— И как Тан?
— Фигово. Взрослые говорят, на неё из-за шока падучка напала.
— Это что еще за зверь?
— Ну она теперь падает в самое неподходящее время и в самых неподходящих местах. Трясётся вся и странные хлюпающие звуки производит, а рот пенится. Один раз даже язык себе чуть не откусила, кровищи было – мама дорогая!
— Чума ваще! Бедная Тан – покачала я головой, жалея не столько Тан, сколько Тян.
— Не чума, а как бишь её — элипс-сепия или эпицентрия… — вспоминала Светка, почесывай нос.
— Самое ужасное, что она потом не помнит ничего: где была, с кем и что случилось. А как хряпнется, так на следующий день и подняться не может. Вот её и нету сегодня – отлеживается… — объяснила Алёнка.
«Аааааа! Вечером на лавочке у нас… песни, танцы-шманцы – просто класс!!!» — на противоположную сторону притащились пацаны с большим магнитофоном: «Слышь, придурок, выключи светомузыку, день на дворе, а ты батарейки сажаешь! Привет, мелкота!».
— Это Лёха что ли? – присмотрелась я.
— Леха-леха, мне без тебя так плохо… — пропела Светка, — да, Лёха, и Саня, и остальные. Они теперь отдельно гуляют. Мы, типа, для них теперь дрысня. Ша, медуза, море наше! – проорала она в сторону компании и надула губы.
— А это кто там с ними?
— Эля. Чё, не узнала?
— Ээээля? – изумилась я.
— Ага, софисту-твисту родичи купили, чёлку начесала, бени намазала, так думает, что крутая теперь.
— И ничего она и не из-за этого с ними – вступилась Алёнка, — Надо же ей с кем-то общаться, раз её Тан от нас попёрла.
— А почему её Тан попёрла? Поссорились?
— Нет. Просто к Эле «гости» пришли. «Не плачь, девчонка, ты стала взрослой. Праздник наступил и тебе уже тринадцать лет…» — пропела Светка.
— И чё, что «гости»? – удивилась я.
— А то, что у Тан крыша поехала после того, что…
— Эй, мелкие, жопки не простудите на своих железках! А то Чунг-Чанг обидится, ха-хаха! – заржал Лёха через дорогу.
— Да пошёл ты! Я щас твоей рожей забор разрисую – взбеленилась Светка, пытаясь выбраться из лесенки.
— Дверь открой, дура! А то шутки не заходят! – с достоинством парировал Лёха, после чего стащил Элю с качели и, обняв за талию, пошел прочь. Вся компашка, подхватив магнитофон, пошкандыбала за ними, напевая: «Снова целоваться до утра, мальчики хотят, девочкам нельзя…»
— Куда это они?
— Так они теперь за водокачкой в пещере ракушечника обосновались. Бражку туда из Саниного подвала таскают. Как не боятся?! Ещё круча на бошки обрушится.
— Фиг с ними. Хотя Элю жалко. Так что там с изгнанием?
— А то! Помнишь пристройку над гаражом во дворе у Тан?
— Ну?
— И вот они там с Тян по весне устроили себе «место». Матрас притащили, подушки, кассетник. Они там анкеты заполняли, дневники вели, пасьянсы раскладывали. Нас не пускали, типа «место» только для закадычниц. Ну короче, а родаки Тан туда макулатуру сгружали. И ладно бы только «Крестьянку» или «Бурду моден», так девки откопали там целую связку «Спид инфо» и ну читать.
— А Эля им чем насолила-то?
— А тем, что вычитали они в журнале историю про злого китайского духа, который новоиспеченных девушек по селам выискивал, насиловал и убивал. А заодно и слежку за их подругами устанавливал, чтоб далеко не летать, мол, ждал, когда новые созреют и снова за дело. Там много грязных подробностей расписали, Тян иТан даже потом нам притащили вырезку. Брррр, вспомнить противно!
— Так а Эля…
— А у Эли как раз «гости» пришли, она нам всем хвасталась. Но Тан её не сразу выгнала, а после того, как Тян убили. Помнишь, она сказала, что Тян к ней прибежала? Так вот она прибежала, а по ногам кровища. За ней следом отец, забрал её, а потом каюк. Её Тан на следующий день, когда пошла гулять звать, нашла в палисаднике. Он её тяпкой по голове…
— Жесть какая… Интересно, ей было больно? Она сразу умерла или мучилась?
— Мы тоже думали об этом, но лучше не думать. Короче, Тан решила, что китайский дух вычислил, что в России есть Тян, просчитал, что она китайка и вылетел за ней, потому что к ней «гости» пришли, а потом вселился в её отца и хренак. А отец Тян в бега после того подался, отсиживается где-то неподалеку и ждет указаний Чунг-Чанга, который всё ещё в нем. Ждет, на кого из нас следом напасть. А «гости»-то из всех нас только к Эле приходят. Вот и получается, что Тан нас всех спасла. Потому что Чунг-Чанг увидит, что мы не подруги, убьёт Элю и обратно в свой Китай вернется. Там поди уже своих «гостей» куча прибыла.
— Етить-колотить! Ну у вас тут и дела.
— «У вас тут» — передразнила Светка, — приехала, значит у нас тут! Ты теперь по уши в дерьме вместе с нами, молись, чтоб «гости» не явились.
— У меня сексуальная энциклопедия есть, там написано, что половое созревание в 13 лет бывает, а мне только 12. Так что выкуси!
— Тян только одиннадцать было, а Эле четырнадцать. Тут, знаешь ли, кому как повезёт в кавычках.
— Да иди ты, знаешь куда?
— Гы, вот и зассала!
— Девочки, ну хватит – заныла вечно миролюбивая Алёнка, и мы снова заскучали.
Под нами с деловитым видом прохаживались куры, они то и дело подрывали сухую землю крюкастыми лапками и всматривались в углубления то одним, то другим глазом. По ухабистой дороге прогрохотал трактор с пустой металлической мелкобортовкой, наехав колесом на утреннюю корку коровьего кизяка и выпустив наружу его тошнотворно теплый запах. С ветки грохнулась гнилая слива, спугнув наседку с выводком. За оградой лениво продребезжала цепь и раздались гулкие звуки собаки, мостившейся в полутьме деревянной конуры, затем пёс по-человечьи вздохнул и затих. Всё реже со дворов доносились звуки пил и молотков, всё насыщеннее дребезжала посуда, явственнее слышались голоса и запахи еды. Становилось жарко. Стрелка облака, едва коснувшись маковки зенита, растеклась и испарилась на блиннице солнца.
— А давайте, когда Тан оклемается, сходим все вместе на кладбище. – спросила Светка в повелительно-утвердительной, только ей свойственной манере, — Ты ведь еще не была на могиле? – уточнила она.
— Давайте. – нехотя согласилась я, — Только не вечером — страшно.
— Вечером нас никто и не пустит. За нами теперь всё село следит. Совсем под замок не посадишь, но на закате, хочешь-не хочешь, домой загоняют, даже пацанов. Отец Тян сбежал, но все думают, что он где-то неподалеку ошивается. – объяснила Светка и стала спускаться. – Ладно, пойдемте обедать. Сами не явимся, начнут звать во всю Ивановскую.
3.
После обеда бабушка нагрела воды для мытья посуды и пошла в хозблок – управлять скотину: чистить крольчатники и птичник, подсыпать комбикорм и подливать воды в поилки. Дед сидел под навесом из винограда и прошивал цыганской иглой какие-то древние чоботы, напевая свой любимый мотивчик про Галю молодую: спидманули Галю, увезли с собоооой. Я брезгливо елозила обрезком дедовой рубашки по тарелкам, смывая маслянистую пленку оранжевых пузырьков от супа в таз. В этот таз в течение дня сливали остатки недопитого молока, сбрасывали черствые кочевряги хлебных корочек, оказавшихся не по зубам вставным челюстям, «попки» огурцов и болгарского перца — любые объедки и недоедки, включая первый смыв со столовых принадлежностей, как сейчас. Второй смыв производился уже в раковине под холодной водой, чтобы не включать зря котел, причем под тонкой струйкой, чтобы яма не наполнялась слишком быстро. Вообще у бабушки с дедушкой бытовой процесс был поставлен на ногу экономичной стабильности, но это не выглядело жалко, скорее, как в мультике, — домовито. И хоть непосредственно участвовать в такой жизни мне было невыносимо и непривычно после городской цивилизации, но каждый раз, возвращаясь с каникул, я вспоминала деревенский очаг с нежным защемлением в груди. Однако сегодня, я знала, дед не потащит меня крутить ручку точильного колеса, пока он вжикает по нему ножами и ножницами, а бабушка не заставит мыть полы или «рушить» кормовую кукурузу, когда нажатием ладони на высохший початок отделяешь от него зерна для последующего помола – водишь и водишь кистью, избалованной занятиями на фортепиано, против роста зерен на кочане, терпишь и терпишь боль в раскрасневшейся и опухшей ладони, утешаясь лишь звуком дроби о ведро, собирающее урожай. Нет, они не будут меня сегодня трогать, как и еще несколько дней, чтоб привыкла и не запросилась обратно. Так что я сама вызвалась помыть посуду, чтобы скоротать время до прихода девчонок, которых, скорее всего, тоже припрягли помогать по дому. Пока я мочила и выжимала тряпку, всё думала, как так – кому нужно такое постоянство и покой, обязанности и мелкая суета, если в любой момент тебя могут хватить тяпкой по голове? Как всё вот это уживается с неожиданным проявлением человеческого ужаса, почему просто нельзя добровольно взять и заснуть навсегда, а нужно не переставая шевелить руками и производить дежурные действия, зная, что твой личный рок охотится за тобой, и не зная, когда и как конкретно он с тобой разделается?
— О-ляяяя! О-ляяяя! – завопили за калиткой.
Тузик мелко и сочно затявкал. Я наспех вытерла руки и подбежала к деду. Тот наклонил голову и посмотрев поверх очков сказал: «Поди вызывают? Ну йди-йди, далёко не убегай, шоб не шукали с собаками». «Ага!» — ответила я, чмокнув его в росистую лысину, и припустила за двор. С Алёнкой и Светкой прибыла и бледно-уставшая Тан. Мы обнялись крепко, крест-накрест, как-то даже по-мужски, и отправились окольными улицами к кладбищу. Пока мы шли, словно преступницы, мимо стаек играющей малышни, мимо лавочек со стариками, мимо шпаны, лузгающей сесмечки, мимо уток, прохлаждающихся в песчаных ямках, мимо истерично настроенных индюков и осыпающих нас высмеивающими попреками гусей, мимо недовольных кошек и разморенных под машинами механизаторов, мимо острых, пушистых, округлых, пространных крон да кронышек; пока мы шли, прокручивая улицу за улицей земной шар и подматывая к себе кусочек почвы, безраздельно завладевший нашим другом, у меня всё сильнее и сильнее крутило живот. Как будто кто-то ровно посередине меня вымешивал колотушкой сдобное тесто.
— Ты чего такая? – поинтересовалась Алёнка – Боишься?
— Нет. Живот болит.
— Это от нервов. Хочешь вернёмся?
— Нет-нет. Идёмте. Мне надо увидеть. К тому же близко уже.
Её подхоронили к маме, поэтому могильный участок выглядел обжитым: прилично раскинувшаяся туя над скамейкой и столиком; скромный голубо-розовый цветник с отошедшими только-только гиацинтами и тюльпанами, и с едва распустившимися колокольчиками и аквилегией; мягкая невысокая травка по периметру. Рядом с давно осевшей могилой молодой женщины, улыбающейся с цветного портрета, теперь был холмик, укрытый венками и охапками цветов. «Бедная девочка. Скорбим.» — гласила лента с правого бока, с левого же выделялся не венок, а веночек, который я тут же опознала – такие плетет моя бабушка на праздник Ивана Купала, с шелковыми седыми продолговатыми листами, васильками, астрами, зверобоем и другой пестрой порослью из сада. Из самого центра возвышения гордо и хитро смотрела на нас Тян своими слегка раскосыми глазами, которые мы принимали за «китаизм». Фотография была большая, с подпоркой сзади, и потому устойчивая. Всё выглядело так, будто только вчера всё это обустроили, чуть-чуть не дождавшись меня. На светлом деревянном крестике надпись фломастером «Таня Зайцева» и годы жизни, насчитывавшие барабанные палочки. Мы стояли и пялились на красочный трон нашей Тян, когда Тан приподняла кверху указательный палец в знак молчания, и мы услышали сбоку из-за куста сирени шаги. Через секунду к оградке вышел отец Тян.
Увидев нас, он, казалось, отшатнулся, а потом каким-то дрожащим, подавленным голосом сказал: «Это не я. Девочки. Это не я.» и жалобно всхлипнув потянул на себя калиточку. В этот момент Тан рухнула навзничь и забилась в приступе, а мы, как по команде, завизжали с таким надрывом, что в небо выстрелило несколькими стаями птиц. Дядь Жора – так звали Таниного папу, отпустил калитку, оглянулся в разные стороны и тяжело побежал, перемахивая через ритуальные преграды. Мы продолжали орать, пока не задохнулись, пока на пунцовых лбах не выступил конденсат столкнувшихся эмоций.
4.
— Ничого не бойся, милыя. Это всегда так. Кровь энта нестрашная, но настырная. Теперича кажен месяц так будет по пяти-шести днёв, пока старенькой не станешь, аки я. Далёко енто ишо, а нынче ты девушкой обернулась. Ничого-ничого…
Бабушка рвала старый пододеяльник на продолговатые лоскуты и укладывала стопочкой. Взяв один, она медленно завернула его в тугую рульку, чтобы я запоминала, потом присела на манер балетного па и показала, как этот сверток примерно зажать между ногами.
— А как там зажмешь, так трусиками прижми, шоб не выпало. Вот и весь фокус. Токма не забывай подменять. Раз в час-два в туалет ходи да проверяй, чтоб не протекло. Да не сказывай никогда никОму про те дела, то дела токмо твои – срамные.
Я недовольно угукнула в ответ, потому что о первых моих «гостях» уже знали и она, и девчонки, ставшие свидетельницами прихода непрошенных еще на кладбище, когда мы обхаживали Тан и ждали Светку, побежавшую за помощью. А потом мои запятнанные шорты увидело еще и с десяток баб и мужиков, подоспевших со Светкой, и куча народу на улицах, пока мы возвращались домой. Так что предостережения бабушки звучали несправедливо запоздалыми, а ситуация досадной – ибо, оказалось, что мне не хватало всего-то обрывка старой материи, чтобы избежать своего великого позора. Осознавать, что страх повторения подобного будет сопровождать меня теперь всю жизнь, — было невыносимо. Но мало ли чего боялась Тян, а теперь не боится.
— И ещё. Завтра мать с отцом за тобой прискачут.
— Зачем?!
— Неспокойно мне, унуча. Пока Жорку-изверга не изловлют, нельзя тэбэ тут. Случись шо, не переживу. И вы ищо ходити, где не надоть.
Родители приехали утром. Мне было объявлено, что я еду в морской лагерь на длинную смену. Бабушка, вопреки своим же советам, рассказала маме про мои месячные. Мама рассказала отцу. Отец никому не рассказал, но, как мне казалось, смотрел на меня теперь с изучающим прищуром. После того, что случилось с Тян, я стала смутно подозревать его в чем-то нехорошем, тем более, что отец он мне был неродной. Ощущение, что все теперь смотрят на меня через призму физиологических выделений, было невыносимо. Я зажималась внизу туловища, опасаясь протечки, а вероятность того была высока, внутри меня как будто не до конца завернули кран. Кроме того, как на дрожжах начала расти левая грудь, а правая лишь слегка округлилась. Молочные железы набухали и тянули вниз. Тогда же мне стало страшно запрыгивать к папе или к дедушке на колени и прижиматься к маме или бабушке – мои груди, встречавшиеся с их, могли вызвать подозрение, что мне приятны эти постыдные касания. Я избегала всех тактильных взаимодействий с родственниками, горбилась, пытаясь внешне оставаться девочкой, ведь внутренне ничего не поменялось, и я чувствовала себя жертвой биологии. О прокладках, как средстве гигиены, я ничего не знала, но подозреваю, что мама была в курсе. Однако она мне их не купила, а сунула с собой в лагерную сумку, помимо бабушкиных заготовок, дополнительный старый пододеяльник. В то лето у меня ушло немало времени на размышления о количестве выпускаемого в мире постельного белья, соотносимого с количеством женского населения и частотой посещавших их «гостей». Наверное, на сдерживание женского срама закладывалось доппроизводства? Непонятным оставалось только одно, почему дома из года в год были одни и те же простыни и пододеяльники, а новых не появлялось? Как же мама выкручивалась?
5.
Через два утра я уже раскладывала вещи в шкафчике старшего девчачьего отряда лагеря Малоземелец. Старший отряд имел большой возрастной разброс – от одиннадцати до шестнадцати лет. Стоя по центру стены под пристальными взглядами двадцати проснувшихся кроватей – по десяти с каждой стороны, я, сгорая от стыда, быстрым движением выдернула скомканный пододеяльник из сумки и сунула его в самый угол полки за стопку немногочисленной одежды. От постоянного напряженного сжимания ног в дороге, дабы не испачкать папе задние чехлы, болели мышцы. Хотелось сесть, расслабившись, но кроме пустующей кровати, застеленной вместо одеяла белой простыней, приземлиться было некуда, и я стояла, перекладывая уже давно сложенную одежду то так, то эдак. Отряд зашевелился, заправляя кровати и одеваясь, но бессловесное внимание к моей персоне не ослабевало, так мне по крайней мере казалось из-за нытья в бетонной спине – хребет у человека, что третий глаз – говаривала бабушка. Внимание же это было вполне объяснимым – смена началась несколько дней назад, девочки между собой уже перезнакомились и выстроили некую иерархию. Я же влетела в неё из ниоткуда и всем было интересно, какое место я в итоге займу. Мне было не до того, мне срочно надо было в туалет – проверить как поживают мои «гости», но в домике было только три помещения – прихожая с умывальниками да две спальни: маленькая — для вожатых и большая, из которой я, вжав голову в плечи, с трудом вышла на своих околевших конечностях. Мне было стыдно спросить про туалет и потому я послушно пристроилась в конце строя и обреченно почапала со всеми на завтрак в отдаленный корпус столовой. Но по пути шеренга неожиданно совершила остановку у приземистого строения без дверей. Тошнотворный запах и жужжание крупных перламутровых мух осчастливили меня так, что я потеряла бдительность и отпустила мышцы. Из меня тут же что-то предательски настойчиво потекло, и я в раскоряку, не смея сжать ногами разбухший валик, вошла за кафельную перегородку. Передо мной открылся чудовищный вид: ряд из нескольких дырок, зияющих в полу и растопырившиеся над ними в голом полуприсяде девочки, как ни в чем не бывало переговаривающиеся с девочками напротив, ожидавшими своей очереди облегчиться. Они журчали и сменялись, журчали и сменялись, а одна всё никак не уходила, нависая над дальним отверстием и покряхтывая. Я терпела, сгорбившись в три погибели и стараясь не сжимать свой секретный потяжелевший валик, не решаясь поучаствовать в этом диком, абсурдном чередовании. Наконец, толпа поредела и после девочки, замешкавшейся с комками газет, вовсе исчезла. Я, понимая, что безлюдие установилось ненадолго, поспешила избавиться от чужеродной ноши трусиков и скопившейся жидкости. Но к своему ужасу поняла, что забыла оторвать от спрятанного пододеяльника сменный лоскут. Повисев над отверстием и убедившись, что процесс выделений не беспрерывный, я натянула штаны и опрометью понеслась обратно в домик нашего отряда. Мне здорово повезло, что все были на завтраке. Без затруднений и лишних глаз я привела себя в порядок и предалась сладостному валянию на кровати. Бедная Тян, бедная Тан… Милые Светка с Алёнкой. Что-то вы сейчас там поделываете? Наверное, пришли за мной, а тут бабушка вас и огорошила. Э-эх… И зачем я здесь? Что я тут буду делать целых двадцать дней?
6.
Отряд вернулся с завтрака и зажил по распорядку. Никто не спросил, почему меня не было в столовой, но вожатые не преминули указать, что лежать в неурочный час запрещено. Между завтраком и походом на море предполагалось свободное время. Младшие играли у крыльца в съедобное-несъедобное. Старшие переодевались в купальники и укладывали расчески и полотенца в пакеты. Я рассеянно слонялась по спальне, делая вид, что слежу через окошки за происходящим на улице, на деле же присматривалась к старшим и прислушивалась к их разговорам. Говорили они, конечно, о старшем отряде мальчиков. Самым упоминаемым был некий Миша. Они хихикали и спорили, кому удастся его захомутать. Наконец, вожатая объявила, что пора на море. Все высыпали на построение, а я смотрела на них из-за шторы и гадала, неужели они опять не заметят моего отсутствия? Не заметили. Через десять минут оглушительного сердцебиения я решилась выйти наружу. Никто не бежал к домику в поисках меня, у соседних строений тоже не было ни души, похоже, весь лагерь переместился к прибою. Я свернула с главной аллеи и отправилась изучать задворки. За домиками был обнаружен невысокий спуск и низина — мой личный мир последующих уединений с заросшей баскетбольной площадкой, ржавыми тренажерами и трухлявой деревянной ротондой – тогда просто беседкой без лавочек – в заброшенном приоградном саду. Вдоволь набродившись, попинав железки и повисев на корявых суках, я вернулась в домик, и «поменялась». Использованный валик я замотала в туалетную бумагу и отнесла в жужжащий нужник. Привыкнув в световой разнице, я пригляделась к белеющему внутри дыры свертку и мне показалось, что он шевелится. Напрягши взгляд, я поняла, что шевелится не сверток, а масса под ним. Она кишела червями, которые, почуяв мою кровь, приступили к завоеванию обернутого валика. Живот непроизвольно втянулся, а горло, преодолев спазм, попыталось вывернуться. Хорошо, что я не завтракала. Выбравшись наружу и преодолевая слабость, я пошла на звук голосовой массовости в поисках морского простора и воздуха.
Из лагеря был свободный выход через пространство отсутствующей калитки. По бокам дорожки на перевернутых ведрах сидели торговцы жвачек, заколок, браслетов, куриных божков, жуков в смоляных гробницах и другой бесчисленной и бессмысленной мелочёвки. Суровая армянка, словно старая пиратка – усатая и в бандане с перекрестными костями – являла собой хранителя табачного лотка. Пачки были раскрыты, количество сигарет в них разнилось. Я остановилась и стала читать названия, определяя, какие пользуются наибольшим спросом. Меньше всего было в удлиненной зеленой пачке с надписью More. Похоже, на море тянет на морское – подумала я и скривилась от глупости, какую может вызвать скука. Сколько всякой ерунды придется передумать в этом концлагере, не имея никакой возможности быть там и с теми, кто важен.
— Тебе какие? – прогнусавила пиратка.
— Что? Мне? Ни-никакие – пробормотала я и поторопилась обратно, заметив, что кусочек пляжа за сигнальными флажками коллективно засобирался.
Три дня я оставалась тенью. Вожатые не спешили знакомить меня с остальными, а те, устав от моего молчания, потеряли к моей спине всякий интерес. Я почти не ела, с ужасом вспоминая устройство нужника и отметая даже мысленную вероятность отправиться туда «по большому». От пододеяльника оставалась половина, а поток «гостей» не ослабевал. Постоянный страх пятна буквально привязывал к домику, не позволяя заходить далеко и резко двигаться. Купаться тоже было нельзя. По вечерам все ходили на дискотеку, а я слушала мешанину приглушенных мотивов в пустой темной спальне. Когда отряд возвращался, я притворялась спящей и слушала, кого сегодня пригласил на медляк Миха, а кого Саня, кому подмигнул Женя, а кого приобнял Кирилл. Как только дискотечный раж спадал, старшие пугали младших пиковой дамой и кровавой рукой, черной комнатой и неупокоенным духом Гоголя. Потом все подолгу лежали в оцепенении, боясь сомкнуть глаза, и чем сильнее старались сохранять бдительность, тем быстрее засыпали, чтобы почти сразу проснуться от яркого солнечного света и распорядка, лишенного мистического трагизма. Я же не могла подолгу уснуть, пытаясь согреться под накрахмаленной простынёй, заменявшей одеяло. Похоже, я единственная мерзла. Возможно, сказывалось недоедание или потеря крови. Приходилось забираться под невесомое укрытие с головой и, подтянув колени, обхватив ладошками ледяные пальцы ног, дышать, дышать, дышать.
Я начинала верить в свою невидимость. Не могут же в самом деле взрослые так относиться к ребенку? Возможно, сама не понимая — как, я научилась стираться из поля зрения, растворяться, как волшебные чернила Ульянова, разведенные молоком. А что, бабушка часто, глядя на меня говаривала: «це девчина, так девчина – кровь с молоком!». Теперь это выражение звучало буквально: вот тебе и кровь, вот тебе и молочная бледность, дарящая свободу от надзирания. А еще мне нравилось сравнивать себя с героями боевиков, в фильмах они по большей части всегда держались стороной, починяли себе примус в баре, никого не трогали, или жили незаметно и скромно, пока не приходил момент показать себя, пока не появлялось зло, не замечавшее притаившуюся кровь с молоком. Мне, однако, выделяться не хотелось, я готова была оставаться в забвении, если не вечно, то до конца этого так называемого отдыха точно. И так бы оно, наверное, и случилось, если бы на четвертый день вожатая не обнаружила моего присутствия в отряде.
— Девочки, если кто-то мерзнет по ночам, скажите, я выдам вам еще одну простынь.
— А можно мне? – живо отозвалась я, после чего, конечно, все тут же обратили на меня внимание.
Пока я расстилала выданное бельё, предвкушая более быстрый процесс согревания ночью, со мной решили заговорить старшие.
— А что ты никуда не ходишь? Пошли с нами вечером на дискач!
Они показались мне довольно милыми, да и засунуть язык в жопу теперь было бы проявлением лохушества, поэтому я улыбнулась и ответила, что пойду, и что раньше не ходила, потому что живот болел – менстряк, сами понимаете. Я достала из тумбочки конвертик с надписью «Унуче на мороженое» и отправилась к лоточникам. Теперь, когда я на виду, нужно было не подкачать и выглядеть вечером круто. У девчонок была косметика, а у меня нет, так что я решила прикупить тушь. Позже, когда в отряде шли активные сборы на танцы, я дрожащей рукой водила по ресницам снизу-вверх и высказала, смеясь, восхищение, как это девчонки умудряются такой тонкой, гнущейся кисточкой выводить шикарные ресницы. Старшие тут же обступили меня и подняли на смех.
— Ты чё, ресницы подводкой красишь? Ну и отстой! Додумалась же!
Попытка казаться крутой позорно разбилась о курьез незнания. Вместо туши для ресниц продавец подсунул мне тушь для век, а я, никогда раньше не видевшая кисточку для ресниц, посчитала, что так и нужно. Жесткое высмеивание ослабило мою симпатию к старшим и усилило бдительность – с ними расслабляться нельзя, держи ухо востро. Проглотив обиду, я смыла несостоявшийся макияж, и прежде чем одеться в «прикид», оторвала внутри шкафа сменный лоскут и побежала в туалет меняться. Вернувшись, я обнаружила заводилу старших Лейлу у своего шкафчика с растянутым в руках бабушкиным пододеяльником, точнее с тем, что от него осталось – небольшой кусок материи и ленты простроченных швов.
— Ой, извини, нам просто стало интересно, что ты там всё время отрываешь – с хищным оскалом сказала она, явно не раскаиваясь, а злорадствуя. – Ну ты скоро соберешься? А то уже идти пора – сказала она, возвращая мои «секретный материалы» на место и заговорщицки подмигивая подружкам.
— Да, сейчас. – ответила я, не зная, догадались ли они о предназначении моих лоскутов, но и не собираясь вдаваться в разъяснения.
— Мы тебя на улице подождем.
Когда я к ним вышла, они удивленно потянули: оооо, вааау, фигасе. И дело было вовсе не в том, что я как-то шикарно выглядела, речь шла всего лишь об оранжевых джинсах и салатовой футболке с лаковой нашивкой в виде сердца и надписью «Kiss me» — чрезвычайно модных в то время. Их поразила разница меня до и меня после. До – я имела затюканный вид, ходила с низким хвостом с петухами, в бесформенном спортивном костюме или широких шортах и безразмерной футболке. А после – вышла с втянутым животом и ровной осанкой, в «кислых» обтягивающих шмотках, подчеркивающих мою фигуристость. Сделала я это не из уверенности в себе или сходного с их интересами желания обольстить мальчиков, а просто потому, что понимала — минута решающая и нельзя ударить в грязь лицом. В общем-то я скопировала их манеру держаться, чтобы они снизошли, увидели, что я исправилась и забыли оплошность с подводкой.
На дискотеке они допустили меня в свой круг танцующих. Я решила и дальше брать с них пример и старательно копировала все их движения. Когда зазвучал медляк, я пошла отдышаться к бровке, но кто-то остановил меня, взяв за руку. Это был белобрысый парень с поставленным хаером и дружелюбным блестящим взглядом: «Потанцуем?». Медляки мне танцевать не приходилось, но это оказалось несложно, к тому же шероховатости движений легко стирались оживленным разговором. Это был тот самый Миша, про которого я слушала в предыдущие вечера. Раскрепощенный, добрый, с чувством юмора, без понтов и закидонов.
— Можно проводить тебя? – после дискотеки. Можно. Давай встречаться? – возле отряда. Давай. Медленный и нежный поцелуй в щеку, легкое и многообещающее сжатие предплечья, нерешительный замедленный расход вверх на крыльцо и вдаль по аллее. В эту ночь мне не было холодно, мысли ворочали меня с боку на бок. Простыни путались и ложились не так, как было бы приятно телу. В конце концов я натянула их на одну ногу и обняла сверху другой. Заснула.
— Это что еще такое, девочки? Кто это сделал?! Чья простынь? – орала вожатая.
Я нехотя открыла глаза, но вспомнив, чем кончилось вчера и «что день грядущий мне готовит», потянулась, хрустнув суставами и улыбнувшись. Вокруг стояла суматоха. Старшие картинно-осуждающе качали головами, младшие потирали кулачками глаза, вожатая встряхивала в руках простыню с огромным кровавым пятном и выкатывала громовые требования о признании: «Эта простыня лежала на свободной койке. Кто-то положил ее сюда, чтобы не нести ответственности. Если виновная сейчас же не признается, мне придется стирать эту простынь самой, руками. И пусть тебе, кто бы ты ни была, будет стыдно. Еще раз повторяю – кто это сделал?!». Меня мало трогала эта разбушевавшаяся буря, я спокойно расправляла свои две простыни по поверхности матраса и мечтала о наступлении вечера, думая, что сегодня надеть на дискотеку.
— Это Унуча – уверенно сказала Лейла, — У неё у одной из всего отряда месячные. У меня уже прошли, у Марины еще не начались, а у остальных еще не скоро. На «унучу» я подняла голову и вникла в смысл происходящего. Лейла, как дикая кошка, стояла посреди спальни и показывала на меня пальцем. Я вдруг обратила внимание, что она одета в пижаму, хотя вчера ложилась в ночнушке. До меня стало доходить, что меня только что подло подставили и предали несмываемому позору. Лейла с шикарной коричневой гривой, Лейла с острым карим взглядом, Лейла с тонкими запястьями и длинными ногами указывала на ту, кто, не прилагая малейших стараний и имея конституцию, не выдерживающую с ней конкуренции, с ходу завоевала сердце парня, не обращавшего на нее саму внимания вот уже неделю. Все смотрели на меня в ожидании ответа, а я смотрела на Маринку, помахивавшую моим конвертом из-под полы. Так вот откуда они взяли «унучу»…
Весь день с перерывами на походы в столовую длилась показательная стирка. Вожатая водрузила таз с кровавой простыней на стул на крыльце и, смахивая периодически пот со лба, терла части пятна друг об друга. Вожатым, ведшим свои отряды на пляж, она жаловалась, что её дети сегодня наказаны и останутся без моря по вине всего одной бессовестной девочки Оли. Вожатые останавливались и вместе с отрядами выслушивали отвратительную историю кровавой простыни. А я стояла в убежище за шторой у раскрытого окна и с ужасом за этим наблюдала. Но настоящий кошмар был, когда к нашему крыльцу приблизился отряд старших мальчиков и вожатая проделала всё по обкатанному сценарию. Пацаны, услышав историю, заржали. А Миша покраснел и, обогнав столпившихся, попросил свою вожатую поторопиться на пляж, а то уже жарко, да и места все удобные позанимают.
Вечером на дискотеку я не пошла, как и весь отряд.
— Не стыдно тебе, а?! Сидела тут весь день, пока вожатая твою вонючую простынь отстирывала. Да еще и все пострадали из-за твоей наглости. – припускала на меня Лейла в темноте под звуки доносившейся издалека музыки. С разных сторон ее словам долетела поддержка: овца бессовестная, тварь, уродка… Мне было стыдно. Стыдно, что я принадлежу этому миру.
7.
На следующий день взыскания с отряда были отменены. Я снова обернулась в тень и не участвовала в лагерных развлечениях. Когда все ушли купаться, я отправилась к суровой пиратке, промышлявшей табаком.
— Две More.
— Четыре рубля.
— И спички.
— Пятьдесят копеек.
Забытая всеми низина с потенцией на посетителей приветливо махала ершовыми колосками осоки, радуясь даже одной скромной персоне, пожелавшей заглянуть сюда. Она предлагала покидать отсутствующий мячик в её погнутые кольца, размять мышцы в попытках расшевелить её ржавые заедающие механизмы, откушать дички в черный одеревеневший крап с абрикосового дерева, но я выбрала теплую поддержку одного из шести столбиков беседки и пожалела, что у меня не шесть спин.
Чтобы не кашлять, а именно так бывает впервые, я не затянулась, а лишь набрала дыма в рот. Второй раз немного расслабила горло и впустила часть дыма внутрь. Третий раз затянулась чуть глубже. Ближе к фильтру вдохнула от души до самого дна легких и задержала на несколько секунд. Я успела заметить, что обратно вышло совсем немного, и низина закачалась, как взбесившийся гамак. Чтобы еще сильнее не расшатать действительность, я осторожно сползла по столбику на пол и замерла, будто в люльке маятника. Привычная устойчивость вернулась довольно скоро, но с ней вернулась и скука, поэтому я прикурила вторую и решила продлить сеанс аттракциона. На сей раз я сразу начала затягиваться глубоко, наслаждаясь необычным сочетанием горького пощипывания с кайфом уединенной самостоятельности и запахом волшебства. Мне не хотелось, чтобы сигарета тлела зря и, как любой начинающий гурман, я тщательно наслаждалась вкусом, но не делала благородных медлительных пауз, я не могла позволить себе роскошь – оставить на тарелке часть того, за что уплачено. Четыре рубля – это много. Тушь, точнее подводка, стоила десять. Если бы я могла заглянуть за шиворот происходящего и опознала там моль последствий, то купила бы сразу на тот червончик сказочный дым чеширского кота: убаюкивающий, тайный, подвешенный над суетой. И я вдыхала и вдыхала, усердно облепляя губами коричневый фильтр, представляя себе, что снимаюсь в рекламе горького шоколада и, входя в роль ценителя, становлюсь им прямо в процессе.
Бо-жест-вен-но…Бо-же-ств…Бо-же…Буээээээ.
Так плохо мне еще никогда не было! Сначала меня выгнуло мостиком, я перевернулась на живот. Тогда меня вогнуло в позу ощерившейся кошки. В груди клокотало и требовало выплюнуть наружу всё, что было можно, а желудок заперся животом, захлопнув его со всей силы и удерживая недюжинной силой. Я задыхалась, отплевывалась и с ужасом осматривалась, в надежде, что кто-нибудь будет проходить поверху в поле моего зрения. Теперь бы я обрадовалась любому из здешних врагов, но их не было, а поле моего зрения заполонили слёзы рвотных позывов. Не знаю, сколько продолжался приступ экзорцизма – пять, десять минут, или больше, но, когда меня перестало швырять и подбрасывать, я поняла, что не смогу подняться на ноги. Низина больше не казалась дружелюбной. Представив, что она погребет меня вместе с беседкой и площадками, я поползла. Склон никак не заканчивался, я подтягивала себя, хватаясь за крепенькие кустики низкорослой травы, подбадривая мысленным счетом: рррааааз-двааааа-рррааааз-двааааа… Тело не слушалось, дрожало и подкашивалось, всё вокруг потемнело и пошло желтыми пятнами. Эти травяные островки, выплывающие из забвения, и этот растянутый во времени и пространстве счёт – всё, за что я могла держаться и на что ориентироваться. Добравшись по склону до задней стены домика, я поползла уже по ней, точнее вдоль неё, встав на неуверенные ходули, но вцепляясь растопыренными пальцами в вертикаль грубо-обструганных досок, пока не добралась до крыльца, а там и до спальни. Отряд был уже на месте. Кажется, кто-то обращался ко мне или что-то спрашивал, но я не понимала. Моей целью была кровать. На кровати умереть не так страшно, на кровати меня сразу обнаружат. Хорошо, что я вырвалась из лап низины.
Унуча, а унуча…Гы-гы-гыккккк…. Виу-виу-бзззз…море, черное моооре, чунг-чонг всех убьёт-вечеромналавочкеунастанцы-унц-унц-тан-тян-кровьсмолоком-кричимолчи-виувиучмяк-чмок-миша-шамедузаморенаше—ш-ш-ш-ш-ш-ш….
Я открыла глаза. За окном всё еще был день. Попыталась приподняться на локте, но тут же упала тяжелым ухом в подушку.
— О, смарите, оклемалась. Что с тобой было, монашка-ебанашка?
Я распознала голос Маринки со стороны противоположного ряда кроватей. Не было сил реагировать.
— Ебанашка, а ебанашка? Ты дышишь там?
Я не шевелилась.
— Е-ба-наааа-шкаааа – нараспев сказала Маринка и принялась повторять это с отмеренными паузами, — Е-ба-наааа-шкааа…
Каждая её мелодизированная фраза проясняла мне сознание, настраивало фокус, наливало яростью, словно лекарство, вдавливаемое в вену поршнем шприца. Каждая по отдельности «ебанашка» ничего не значила, но одной из них, взгромоздившейся поверх других, удалось перевалить через стену моего терпения. Я рывком вскочила с кровати сразу на ноги, подбежала к Маринке и хрястнула её по щеке. С соседних коек повскакивали её товарки и бросились ко мне. Я отбежала в центр спальни и заняла оборонительную позу. Они медленно окружали и с неторопливой яростью выплевывали угрозы. Я почувствовала, что следующая секунда станет решительной и выхватила её у них: зажмурилась и с каким-то отчаянием закружилась вокруг себя, боксируя вслепую. Бой длился недолго. Осознав, что я потеряла страх и мне нечего терять, а также получив каждая свою порцию тумаков, они на этот раз кинулись врассыпную с визгами и призывами о помощи. Я спряталась в свой наблюдательный пункт за занавеской. Вожатую они отыскали неподалеку на улице. После недолгих жестикуляций в тесном кругу от них отделилась Маринка и побежала к окну, видимо звать меня на ковер. И тут мне в голову прилетела молния идеи, которую я не успела обдумать, но успела реализовать: быстрым движением отдернув тюль, я выставила Маринке в лицо вилку из пальцев. Что тут началось!
Поднялась буря негодования и сочувствия, бега по кругу и утешений, оказывания первой помощи и чертыхания в мою сторону. Набежали другие вожатые, медсестры, дети, но! Никто из них не только ко мне не подошел, но и не потребовал в дальнейшем с меня ответа. Маринке, да и мне, повезло, что я промахнулась и не выколола ей глаза. Ушибла одно веко, и оно распухло, так, что яблоко в нем утонуло без остатка. На следующий день у Маринки был день рождения, она планировала купить тортик вожатым и избранным отряда, а потом как следует потусить на танцах с пацанами. Вместо этого она не вставала с кровати и весь день ревела одним глазом, рассказывая мне жалобным голосом и о тортике, и о танцах. Странным было то, что она как будто выпрашивала у меня сочувствия, в её голосе не было ни злости, ни желания отомстить, только детская незащищенность. А еще более странной была моя отстраненность. Раньше я бы извелась муками совести, да я бы раньше и не сделала такого, ведь у меня ни разу не возникало проблем в общении, я никогда не злилась до такой степени, и уж тем более, муху бы никогда не обидела, не то, что человека. А теперь, когда произошло такое, во мне ничего не шевелилось: ни нанесенной обиды, ни её неожиданного удовлетворения. Ни Маринка, ни Лейла, ни другие больше не заговаривали со мной, не задевали исподтишка, не хихикали вслед, даже не смотрели в мою сторону. Никто из них, даже вожатые. Я больше не курила, не спускалась в низину, да и вообще никуда не выходила – лишь изредка в туалет, чтобы поменять злосчастный скрученный лоскут. Мелкие таскали мне хлеб из столовой, оставляли его на тумбочке, но тоже не заговаривали и не приближались. Через пару дней наступил праздник Нептуна. Вожатая сунулась в проём: «Сказали всем прийти на пляж. Там праздник. Иди на построение. Домик я закрою.». Пришлось идти.
Визги и брызги, смех, беготня. За детьми гонялись ряженые вожатые с русальими волосами и накладными пузами водяных: тех, кто попадался, швыряли в воду. Я сидела в стороне одетая и без купальника, греясь о теплую гальку и тихо улыбаясь происходящему, как иной раз улыбается посторонний человек чужому счастью. Можно сказать, что наконец я обрела счастье в этом месте. Но на меня снова пала тень – несколько чужих теней. С четырех сторон на меня находили мальчишки, одного я узнала – Миша. Медленно, без улыбок они сужали невидимые силки, пока не схватили меня за руки и за ноги и не потащили к морю. Брыкаться под тяжестью провисшего тела не получалось, я не кричала, а только смотрела на Мишу, деловито и серьезно отдающего команды: хватай, держи, тащи, разгоняй, раз, два, триии! Закинули они меня не далеко, но с головой. Я легко вынырнула и стала плавать вдоль берега туда-сюда, пока не засвистели призывно свистки вожатых. На обратном пути я затерялась в рядах других девчачьих отрядов. Плелась в раскоряку из-за утроившегося в размерах из-за воды валика, пока не почувствовала, что его больше нет. Я обернулась на возгласы: «Фу! Что это? Какая гадость!». Он просто выпал из трусиков на дорожку, выставив мой срам наружу, на всеобщее обозрение. Конечно, я не стала поднимать его и «палиться», а ускорилась и налегке поспешила в домик отряда. Это был мой последний лоскут, но поток гостей, хоть и основательно спал, но не закончился. Тогда я с трудом разорвала стыковые ленты швов, сложила в несколько раз и воспользовалась ими, как прокладкой. Но их менять уже не пришлось. Гостей смыло, как не бывало. Говорят, морская вода лечит, и со мной в буквальном смысле произошло чудо исцеления – разом. А на следующий день за мной приехали родители. Видимо, их вызвали.
8.
Меня снова привезли в деревню. Оказалось, что здесь теперь стало безопасно.
— Дядь Жору поймали? – весело спросила я, радуясь не столько его поимке, сколько возвращению к своей жизни.
— Впоймали, но не дядь Жору. Он теперича опять в своем дому живёт да по Танюшке сокрушается, всё ходит к ней на кладбище – не уберег!
— Как это? А кого же тогда поймали? Кто же посмел нашу Тян убить? – заволновалась я.
— Ох, деточка, ох. Ты лучше-ка к подружкам беги, они тебе лучше расскажут. А мне и думать-то о том мочи больша нет.
Светка, Алёнка и Эля уже ждали меня на турниках.
— Привет, девчонки! Эля, рада тебя видеть! Вы с Тан помирились?
Девочки переглянулись.
— Садись, Оль, садись. И приготовься удивиться так, как ты никогда ничему не удивлялась.
Оказалось, что Тян погибла от руки Тан. Помимо эпилепсии у неё еще диагностировали шизофрению. В один из приступов помутнения рассудка она оказалась у двора Тян, та увидела её и выбежала навстречу, а Тан зарубила её тяпкой, забытой дядь Жорой в палисаднике. Взрослые говорили, что это на Тан такое воздействие произвела статья про злого китайского духа, она слишком близко восприняла её к сердцу и разбудила спящую наследственную шизофрению, которая досталась ей от прабабки. К Тян она пришла не случайно, сознание привело её к менструальной крови, которую она видела днём на ногах Тян, прибежавшей через двор поделиться с ней этим событием и спросить, что ей с этим делать. Дядя Жора увидел дочь в крови, пробегающую мимо и поспешил за ней, после чего забрал домой. Когда у Тан прояснилось в голове и она узнала о смерти подруги, а также о предполагаемом изнасиловании её отцом, то упала в обморок и ударилась головой о межкомнатный порог, после чего у неё начались приступы эпилепсии. Никто бы никогда не вычислил Тан, если бы она не предприняла повторной попытки убийства. В этот раз она напала на Элю, у которой, как было известно всем девочкам, начались месячные. Тан встретила Элю на качелях, на улице никого не было, и она повалила её и стала душить. Еще немного и ей бы это удалось, но из-за угла вышел Лёха, которого Эля и ждала – они встречались. Он разнял руки Тан, она убежала, а Эля с Лехой сразу же пошли к родителям. Те тут же позвонили в милицию. Сотрудники качали головами, когда записывали показания Эли: «пока она меня душила, всё время напевала песенку:
Чунг-чонг-очень зол,
Не смыть твой позор.
Кровь речкою льёт,
Чунг-Чонг всех убьёт…
Искать Тан с собаками не пришлось. Она, как ни в чем не бывало, вернулась домой и легла спать. Утром её забрали. Теперь она в психиатрической больнице, из которой вряд ли когда-нибудь выйдет. Она и там чует кровь, и не раз нападала на пациенток. Её шизофрения не купируется. Бедная Тан. Бедная Тян…
9.
И откуда в истории двенадцатилетней девочки такой багаж осознанности, рассудительности, образности? Откуда эти проявления у ребенка, располагавшего по сути только наивностью и доверием, а потом ступором и обидой: Почему? За что? Почему? Это я одарила её, наделила её, чтобы затянулись раны броней, защищающей от новых ударов под видимостью ласковых прикосновений. И не важно – протягивает ли мир свои руки сознательно или невольно, беги его, беги к низине, ибо она не пускает неугодных гостей, в ней не вскипает невинная кровь с молоком.