***
Три года мне, и было мне когда-то
всегда три года, словом, ерунда,
и падал снег, вставал и снова падал,
и было так светло, как никогда.
И было так воистину спокойно,
и тихо так, что не хватало сна.
Я лез на стул, потом на подоконник,
смотрел в окно и прыгал из окна,
и падал в снег, вставал и снова падал,
и вырастал на четверть головы.
Оно мне надо было? Надо, надо,
увы.
***
Так просто жить, что хочется ещё,
ходить в плаще, донашивать пальто,
сносить пять пар ботинок и потом
ещё пять пар, ещё, ещё, ещё…
Так просто жить, что даже возмущён,
слегка растерян и сердит притом.
Так просто жить, что стыдно умереть,
внезапно, не предчувствуя конца,
из тела выйти, как сойти с крыльца,
и не войти обратно, умереть,
когда ты счастлив тем, что отрицать
способен то, что смертен.
***
1.
Только любовь, Марина, и никакого бренди,
молча войди, разденься, свет погаси в передней,
дверь посади на цепи, а полумрак – на царство.
Сердцу необходимо замкнутое пространство.
Здесь: ни стола, ни стула, сорванные обои
и на железной койке место для нас обоих.
Но это много больше, но это много шире
неба – в своём размахе,
солнца – в своей вершине.
2.
Ночь (или что-то вроде этого), спи, Марина,
страсть к перемене родин даже меня сморила.
Будто уселись в сани, катим от дома к дому:
то к одному пристанем, то прирастём к другому.
Стылое чувство долга не намотать на палец,
видимо, слишком долго жили, не высыпаясь.
Что же теперь согреет в этой ли, в той отчизне?
Спи, засыпай скорее, сон мудренее жизни.
***
И брат не заходит в мой дом,
стоит у крыльца.
Мерещится мне под окном
лицо мертвеца.
Прогнётся дощатый настил,
но выдержит дверь.
Никто бы к себе не впустил
такого теперь.
Он умер три ночи назад,
почил на кресте.
Иконы по дому висят
и смотрят со стен.
Закрыв занавеску плотней
и свечи задув,
смеюсь, отвлекая детей
от шума в саду.
***
«Приближается звук.
И, покорна щемящему звуку,
Молодеет душа.»
Александр Блок
звук
но не звук
послушай
шопот
но вряд ли
шопот
я затыкаю
уши
не оглушило
чтобы
голос
вернее голос
воткнутый
в тишину и
не обнести
частоколом
раковину
ушную
голос
не голос
вовсе
через трубу
продели
мне уже
тридцать
восемь
слышимость
на пределе
крик
не простой
особый
нет
суета
интрига
я отличить
способен
крик от того
не крика
что-то
другое что-то
там где болит
немного
и никакого
чёрта
и никакого
бога
это
как песнь
песни
не описать
стихами
слышится
даже если
музыка
затихает
***
Меня качали на качелях
чужие дети – дети ветра,
у неба отвисала челюсть,
и ширился язык рассвета.
Сползала ночь по вертикали,
текла подобно жидкой меди,
над ней мелькали и мелькали
дождя простуженные дети.
Чужие дети – дети молний
неслись от хижины к сараю.
Я имена их не запомнил
и, если встречу, не узнаю.
Вокруг меня чужие дети,
разрушен дом и сад мой выжжен.
Я в этих снах, кошмарах этих
своих детей уже не вижу.
ПЕСОЧНИЦА
«Вспомнишь на даче осу,
Детский чернильный пенал,
Или чернику в лесу,
Что никогда не сбирал.»
Осип Мандельштам
Не тень цветущего каштана –
побеги от скрещённых спичек.
– Вот этот низенький куличик
пусть будет холмик Мандельштама.
Какая, в сущности, умора
произносить: никто не вечен.
Пиковой маковкой увенчан
свод жестяного мухомора.
Песок рассыпчатый, неловкий,
чуть намочить его из лейки.
На разноцветные скамейки
садятся божие коровки.
От песнопений карусели
до колокольного разлива.
И скорбь воистину красива,
чиста, как детское веселье.
***
Когда не станет смерти никакой –
ни медленной, ни скорой – никакой,
щемящий неминуемый покой
миры наполнит жизнью никакой –
ни медленной, ни скорой – никакой.
И мы одни с тобой (рука в руке)
пойдём к реке, и будем налегке,
и перейдём ту реку налегке –
рука в руке – моя в твоей руке
спульсирует, как рыба в тростнике.
И снова станет жизнь такой, какой
была до самой смерти никакой,
и снова станет смерть такой, такой,
какой была до жизни никакой,
какой была и – никакой другой.
***
Вот и садимся мы за семейный ужин:
я – во главе стола, поскольку являюсь мужем,
отцом, основателем, рядом, поджав носы,
пристраиваются жена и малолетний сын,
вернее, в шелка дорогие наряжена,
во главу стола водружает себя молода жена,
и мы, затаив дыхание, разинув голодные рты,
видим как дробятся прожаренной пищи пласты,
ещё вернее, оправленный нимбом косым,
во главу стола взбирается малолетний сын,
жена с ложечкой, а я с тарелочкой,
аки птицы небесные, вьёмся над деточкой.
***
«Не убоится верности предавший» –
ввернёшь и замолчишь на пару дней,
обдумываешь реплику: чем дальше
уходишь в речь, тем пауза длинней.
«Не убоится пастыря заблудший» –
и тишина, хоть колоколом бей,
величественна поза, лик: чем глубже
суждения, тем выглядишь глупей.
«Не убоится вечности убивший» –
молчание, по-гамлетовски тих,
взволнован как ребёнок, но чем ближе
тебе слова, тем непонятней стих.
***
Если Моцарт внутри,
замолкает небесная птаха
и Бетховен расслабиться может
в компании Баха;
соловьиные трели
подобны звучанию дрели
и в сторонке сидят
шансонье, песняры, менестрели.
Если Моцарт внутри,
там не будет свободного места,
и лишится печаль
своего обжитого насеста,
и лишится любовь
постоянства, пространства, угла.
Там, где Моцарт,
и дня не стояло, и ночь не легла.
***
Сперва за здравие, потом за упокой,
а между ними долгая беседа
о том, что жизнь томительнее бреда
душевно озабоченных собой –
так прошлый век перетекал в другой.
Снимали шлюх, которых не сношали,
поскольку не имели должных сил,
и дождь в окне уныло моросил,
и девочки, что цыпочки на шаре,
для красоты сидели, не мешали.
Один из нас, похожий на меня,
справлял нужду, не находя уборной,
в большую вазу, мат звучал отборный –
высоким стилем, лица леденя,
оправдывал деяния своя.
Стучали в двери как по наковальне
соседи, участковый, (кто ещё?).
В ту пору мир был несколько смещён,
казался продолжительней, овальней
под стать похмелью и холодной ванне.
Забыли всё: и век, и дождь, и стук,
и девочек, не тронутых ни разу,
но то, как я нассал кому-то в вазу
(с улыбкой умиления, мой друг)
мне поминают доктора наук.
***
По ночам тишина,
ни шагов по квартире, ни песен.
Потолку не верна
аккуратно ползущая плесень.
Отлепила обои,
теперь поднимает паркет.
И спокойно до боли,
которой, как правило, нет.
Остаётся одно:
получать удовольствие нищих,
погружаясь на дно
подсознания – гулкое днище.
Там строитель рябой
дармовой гастарбайтер-эстет
переклеит обои,
споёт, подровняет паркет.
Этот малый зловещ,
на суровую долю не ропщет.
Подсознание – вещь,
но реальность и тише, и проще.
ЭПИСТОЛА №1.
Ничего, что мне скучно и скучно? И сучно, и ску…
Я в таком состоянии выпить уже не рискну,
потому что есть опыт, известны последствия, кои
превращают в животное, сам понимаешь, какое.
Это возраст, а, может быть, мир пресыщения тем,
что когда-то вселяло надежду возвышенных тем,
и комменты, как взмахи совсем не спортивной рапиры,
и на шее небес очевидны ожоги крапивы.
Это возраст и всё, что к нему прилагается, вот:
огрубевшие руки и дьявольски нежный живот,
что-то вроде семьи, (здесь три точки), не раны героя,
а срамные болячки: то язва, то зуд геморроя.
Нет, не возраст, скорее усталость, депрессия, страх
оказаться ненужным на пару с роялем в кустах.
Не обрящет осла никогда не слезающий с пони,
но блаженны забытые, ибо никто их не вспомнит.
Извини за сентенции, религиозную муть.
С детства комплекс величия мне помогает уснуть.
Получилось почти, я зевнул, потянулся и снова
так зевнул, что могла бы во рту поместиться корова.
ЭПИСТОЛА №2.
Тяжелее всего начинать. Досчитаешь до ста,
не решаясь наполнить пространство пустого листа.
Доброй ночи тебе! Мои боги уснули немного
на широкой груди своего ненадёжного бога –
так они называют меня. Я вздыхаю чуток
и считаю до ста, и смотрю, как дурак, в потолок.
Баю-баю-баю, баю-баю-баю, баю-баю,
не смеюсь над собой, но слегка сам себя улыбаю.
Мои боги – я так называю три года подряд
золотого ребёнка и мать его – вроде бы спят.
Можно встать и писать, и печататься в собственном блоге:
«Доброй ночи, Господь, и спасибо, что счастливы боги».
ЭПИСТОЛА №3.
Я – пишу, ты – читаешь меня, между нами черта,
мы на разных полях, где одно именуется автор,
а другое – читатель, читатель обязан читать
всё, что автор напишет и это единственный фактор
как бы определяющий нашу совместную жизнь,
бытие, отношения, веру друг в друга шлифуя.
За него, как за стебель нефритовый, крепко держись
и читай, даже если не нравится то, что пишу я.
По-другому никак, не бывает иных величин:
не читатель, но здание, коему автор – основа.
Каждый сам по себе невозможен по ряду причин,
центровая: отсутствие смысла в значениях слова.
То есть, слово-то было и будет, как божий миндаль,
предвкушение вечности, чаша святого грааля,
но, скажи мне, кому пригодится в хозяйстве педаль,
если к ней не приложен сверкающий корпус рояля?
Я – пишу, ты – читаешь меня, и другим не чета
наша тонкая связь, у обоих – припухшие веки.
Буду больше писать, чтобы ты ещё больше читал,
а когда испишусь, то и ты – исчитайся навеки.
***
Ещё немного и песчаным ливнем
накроет Рим, последний, третий Рим,
и мы с тобой об этом говорим,
а надо бы о чём-нибудь наивном.
Допустим, о бессмертии вселенной,
но мы упрямо говорим о не-
избежности: об атомной войне,
о том, что все умрут и мы – со всеми.
А надо бы о чём-нибудь попроще:
об ангелах на маковке сосны…
Украсили рождественские сны
освоенную в бункере жилплощадь.
Уже ничто не будет повторимо,
уже никто не будет повторим,
и мы с тобой о Риме говорим,
но Рима нет, не будет больше Рима.
2012 г.
Очень плохая музыка!!!
благодарствую.
_______________
кто-то помог подкат убрать. я так и не разобрался как самому это сделать.
Нет, Тёмочка! Это очень-очень-очень хорошая музыка. И нужно, чтоб она здесь звучала, ибо талантливых профессионалов в нашей компании, прямо скажем, мало. Так что чисть-ка, давай, свои ушки и слушай. Авось привыкнешь.