Пойма

Пойма.
И здесь никто не ждал меня. После войны в селе жизнь била ключом. Строились новые дома, улицы удлинялись и углублялись в целинную плоть солончаковой степи. Но нашего дома, где жил дед, который он строил сам, с подвалом в полтора роста, не было. Его как ядовитый гриб свернуло ударом артиллерии. Фундамент разобрали соседи.
Я стояла перед бывшим двором, где во времена моего детства росли две ели, и смотрела на зияющее пространство вместо дома. За моей спиной, за забором дореволюционного времени, гудел ток. К ногам моим жался сын Тёма, Лиза и Вера нарезали круги по тёплой, промокшей от дождя земле.
С разъезда нас довёз на телеге старик Пётр Иваныч, с Новосёловки. Я спросила про его внучку и мою подругу Шуру.
– Шура ещё в лагере.- ответил Пётр Иванович.- Обещали, что скоро амнистируют.
В плечах моих заломило. Нас с Шурой освобождали вместе. Но я вышла замуж и осталась в Восточной Группе Войск, при муже – офицере, а она вернулась на родину, в Союз, и попала в лагерь, хоть и была младше меня на три года.
– Я вам вышлю её карточку, сразу после освобождения нас снимали… У меня есть.- сказала я Петру Ивановичу, словно извиняясь. – Я же не думала, что так будет.
– Не трэба!- вздохнул Пётр Иванович.- А то вдруг нас за тую карточку самих в расход…
Я пожала плечами и кивнула.
– Хорошо. Как она вернётся, так я ей вышлю.
– А шо ей высылать! Нюр! Вдруг она поедет куда! Не надо! Вот что они скажут на почте? Что к нам письма из Немеции проклятой шлют? Ещё сделают врагами народа! А! Не нать!
Этот страх мне тогда был непонятен. Пока мы не доехали на скрипучих колёсах до тёткиного дома по разлезшимся от частых дожей грязям, Пётр Иваныч костерил коммунистов и жалел, что не остались после оккупации полицаи.
– Те из наших были! Крепкие мужики все! Знали они дело то! Не те голоштанные что власть в семнадцатом прибрали! Никого не обижали наши! Никого! Только коммуняк готовы были зубами рвать.
Я ехала помалкивала, держала на руках зевающего сына и слушала, как Вера и Лиза поют песенку про весёлую ферму на немецком. Они хоть и знали русский, но почему то, как мы пересекли границу, постоянно болтали на немецком.
Тётка Маша, сестра моей матери, недавно вышла замуж и нянчила сына Тольку.
Лицо её недовольно вытянулось, когда я слезла с телеги и стащила оттуда детей.
– Ой! Нюрка!- затрепетав и замахав тощими руками вскрикнула тётка Маша и кинулась ко мне.
Она порывисто обняла меня и свысока бросила недобрый взгляд на детей.
– К нам чего ли?
– Так больше не к кому!- сказала я и сунула ей в руки узел из которого доносился блаженный дух настоящей брауншвейгской колбасы.- Здесь еда. И гостинцы вам… Я только не знала, что у вас новорожденный…но вот это… шерсти привезла. Полутонкой. Я знаю, что у вас не бывает такой. Навяжете ему тапочек.
Тётка Маша сразу улыбнулась мелкими зубками. Выхватила узел и скособочив туловище и загребая тонкими ножками поволокла его во двор. Пётр Иванович покурил самосаду в грустное лицо лошади, скормил ей пучок зелёных калачиков и хлопнув по лысеющей шее с кряхтением залез на телегу.
– Нюра!- крикнул он мне и тихо добавил.- Коли Локотькова тебя будет тут тиранить, уходи сразу к Мартынам. Там дядька твой парализованный, но они всё лучше, чем тётка Машка.
– Да ничего! Не затиранит.- отмахнулась я и вошла в дом.
Быт этот кондовый, родимый, с пылью и дустом, с клопами и мухами, закисшими горшками и зольной печью, до того потряс меня, что я, зайдя в дом, сразу вышла на волю, во двор, где в каждом углу толпились вонючие белые утки.
По двору шныряли мои неуставшие дети. Я подержала Артёма над травой, сгоняла на зады Веру и Лизу и села на брёвна в тень, чтобы хоть как то выдохнуть усталость от мыслей, от дум, от чувств.
Из хаты вышла тётка Маша, причёсанная на пробор и без платка.
– Иди повечеряем.- сказала она серьёзно.
Я вошла в низкую комнату, на половину которой, раскрытым подом дышала русская печь. На печи в груде заёрзанных лоскутных одеял лежал свёкр тётки Маши, Терентий Пудович. От него были видны только борода и клок белых волос, да жующие губы. Он накрылся с головой.
– А! шукать мени приехав!- сказал он со скрипом и спрятался обратно. Ему до сих пор везде казались полицаи и он прятал своих серебряных «георгиев» и именную шашку под кучей тряпья в глубине своей постели.
– А нну!- шикнула тётка Маша.- Окаянной! Своя.
Мы сели за сбитый из досок стол между двух низких окон. Ноги мои босые мёрзли на земляном непокрытом полу и я повернула их к печи. Тётка глянула на мои шёлковые чулки и скривила рот.
На стол она поставила банку с прокисшим молоком, рубленый лук с маслом и солью и горшок похлёбки.
Я взяла залапанную тарелку, силясь не показать, как мне противно. Пока тётка выходила кликнуть детей, я вытерла тарелку и ложки носовым платочком.
Дети прибежали, похватали куски хлеба и неразрезанный лук и снова выбежали шумной толпой.
– Вот олухи царя небеснаго!- с налётом радости сказала тётка Маша.- Пикусята.
Я покрутила в мозгу полузабытье слово. Это птенцов голубей и горлиц мы так называли, здесь… в детстве.
Сразу повеяло мамой и чёрными хлебами, остывающими от печного жара лежащими на полках в четверговый день.
– На могилке то была у матки?- спросила тётка Маша.
Я налила себе аполоник похлёбки и покачала головой.
– Не успела ещё.
– Надолго прибыла?
– Неделю побуду
– И всё тут? В Любимовку к сестре не поедешь? А Маша где сейчас живёт? Замужем?
Я отвечала про сестёр, что знала. Что в Любимовке старшей сестры нет давно, она в Башкирии, и что средняя сестра где то на Каспие, война разлучила всех, а следовательно, кроме неё, тётки Маши и двоюродных сестёр, дочерей отцова брата, мне не к кому идти.
– Про отца то, что известно?- спросила я с усилием, стараясь не расплакаться.
– А чего! Жил, да помер!
– А где похоронили? Кто хоронил?
– А я не знаю, Нюрка! Меня тут не было! Я ещё была в другой деревне, у свекрухи, там потом узнала , что моего мужика немец убил, ну…вот сюда уже переехала в пятидесятом, тут вот хату мне ослобонили от политозаключённых. Вообще, все хорошие хаты под огонь пустили, конечно. Бои тут были , только разбегайся! Мы в Сычихе, в лесу, все прятались, кто тут был. И на что бились! При немце было тихо, а наши пришли и всё расколотили к чертям собачьим! Голы остались… И дети, и взрослые. А вот уж наши поливали немца, уж поливали, когда выбивали его отсюда! А папка твой…да разве кто ожидал, что он причкает назад? Он пришёл вот…смог же, а?
Я ничего не знала. Ни когда он вернулся вперёд меня, ни в каком лагере он был в Германии. Нас рассовали по разным вагонам и в последний раз нашего свидания я видела, как его толкали в спину прикладами и загоняли в вагон на нашем разъезде.
Я попала в другой вагон с женщинами и девушками, годными к работам. И никто из нас тогда не знал наверняка, что будет завтра. Смерть или свобода. Или плен.
Я попала в трудовой лагерь на ткацкую фабрику. До самого конца войны я не знала, где отец.
Мать тогда оставалась в Союзе. Она пережила оккупацию.
Что отец был в концлагере и выжил, и после освобождения пешком дошёл до родного села я узнала от мужа.
– Когда он умер?- спросила я тётку Машу.
– Да шут его знает!- прожёвывая лук ответила она.
– Хотя бы… в каком году…
– Спроси у дядьки Павла. Я не помню! Да кто там знает теперь?
Короткая память людей и земли всегда меня поражала у русских людей. Вот ты есть сегодня, а если завтра помрёшь, вряд ли после сороковин кто опомниться в какой день тебя закопали.
Про мать мне сообщили. Она не дождалась отца. Сошлась с молодым мужиком из Любимовки и переехала к нему. Говорили, что он её отравил чем то. А потом женился на другой. Материна смерть достигла меня во сне. Я сидела под цветущими яблонями в нашем старом саду. Она летела уточкой и упала мне в подол. Я проснулась и мне тут -же муж вручил телеграмму.
– Мать померла от сердца некому хоронить. – значилось там.
Я отправила денег на похороны. Выехать мы тогда не могли.
Но пока я ехала от разъезда на телеге, Петр Иванович мне сказал, что мать очень страдала от любви, упала в саду и померла не от сердца, а от ревности и яда. Правда, про яд никто не стал проверять и её закопали на краю нашего сельского кладбища.
– А мамина могилка где?- спросила я тётку Машу.
– Кто знает! Там на кладбище и могилы то все позаросли. На старых могилах телят пасут, там трава хороша, ну, а в войну закапывали в огородах. Так что не знаю.
Я вытерла сухие глаза. Мне так хотелось спросить, зачем тогда мы, живые, остаёмся ещё здесь, если ничего не помнить. Но поглядела на высохшую от плохой еды тётку, на её впалые глаза и зажатый невзгодами рот и передумала.
– Дети пусть спать ложатся, а я схожу до дядьки. Может он мне про папку скажет.
Тётка Маша дёрнула плечами.
– Ты им сенник то покажи где. Я одеяло вынесу, пусть ложатся.
Я жалостно оглядела печь, глиняный пол, закопченные стены и люльку, слегка шатающуюся в соседней комнате на крюке.
– А маленькому сколько?
– Да уже наверное, к году что ли.- ответила тётка Маша.- Шастой. Последок мой. Толичек.
– А он не выпадет из люльки?
– Что ему! Я его свила крепко.
Я собрала крошки в ладонь, съела их, вымазала кусочком хлеба остатки похлёбки и поблагодарив тётку Машу пошла ловить детей.
Вера и Лиза никак не хотели оставаться одни спать на сене. Артём уже зевал. Он поел хлеба с молоком и его разморило. Я вынесла из дома пропахшие сыростью ватные одеяла из необъятного тёткиного сундука, нагребла и нарвала сена, чтобы постелить детям пониже и приказала им лечь рядом и смотреть за младшим. Девочки положили Артёма в середину, укрылись покрывалом и почти сразу засопели.
В поездах мы плохо спали, а дети ещё и набегались.
Я вошла в дом, в дальнюю комнату за шкап, где стоял мой чемоданчик с вещами. Переоделась в самое серое своё платье, которое никак не хотело смотреться тут среди кричащей нищеты хоть немного скромным, обула туфли, положила в редикюль деньги и шоколадки для младшей двоюродной сестрицы и вышла на свет.
Тётка Маша, казалось, вообще никогда не улыбалась, а сейчас она как то странно посмотрела на меня, на мои накрашенные губы, невиданные туфли и лаковый редикюль крепко пахнущий духами и несущий за собой шлейф « красивой жизни» и на маленькую шляпочку на убранных волосах.
Наверное, странно я смотрелась тут. Я уже была не одна из них. Я давно стала для них чужой.
Но если разобраться, то мой папка, полный Георгиевский кавалер, участник трёх войн и наследник богатейшего состояния, от которого отказался его отец, приехал сюда ещё задолго до наступления двадцатого века, тоже никогда не был своим этим людям. Он всегда был богат. В тридцатые годы он поддержал колхоз отдав все личные запасы семян. Оттого его не тронули. Да и потом, здесь у нас политика никогда особенно не играла роли. Мы были далеко. На границе. Отчего мой папка не пострадал от смены власти я так до конца и не знала. Знала только, что он закопал свою шашку и ордена сразу после Гражданской, отнёс фарфор в школу и детсад, а серебро сложил в мешок и утопил в речке.
Об этом в детстве говорила мать. А я подслушивала.
К дядьке Павлу, отцову младшему брату я пришла неожиданно. Он лежал на длинной лавке на матрасе и свёрнутых рулонами одеялах. Его новая молодая жена, цыганка из Бяхово, заколов косы, шумно ругала гусей, отгоняя их с дороги.
– Тега! Тега! – Её крик доносился из открытого окна.
Я сидела перед дядькой, смотрела на его поведённый ударом рот, и узнавала отца в похожих чертах. И лоб отцов, и курчавая благородная русая бородка и синие глаза, и крупный нос. Но нет шрама от австрийского штыка на левой щеке, как у папки.
Я вытащила из редикюля пачку денег, которые везла раздать родным и шоколадку десятилетней сестрице Нине, чернявой, как мать, играющей на полу с кукурузными куколками.
Дядька плохо говорил. Его цыганская жена не спешила заходить в дом и поить меня чаем.
Я поплакала, дядька обронил слезу.
– А когда он умер?- спросила я.
– В осень умер.- ответил дядька.- Прости ты нас.
– В какую осень?- спросила я.
– В перву осень.
Так я узнала, что отец умер в первую послевоенную осень.
Я не сидела долго. Хотя, меня удивило то, что на погребе у дядьки дверь, которую я помнила с детства, с красивым кованым затвором. Нашим. Что в кивоте висят иконы из нашего дома, а самое главное, в зале стоит огромное напольное красного дерева зеркало. Наше зеркало. Зеркало, в которое любовалась ещё прабабка, разглядывая свои бриллиантовые ожерелья, навеки канувшие во времени и земле…Сразу после революции.
Ни о судьбе бабки с дедом, ни о судьбе прабабки с прадедом я ничего не знала. Отец говорил только, что я похожа на них.
– Кукла моя…- называл он меня, любимую, младшую.
Я была единственным ребёнком в селе, у которого были настоящие кружевные панталончики и платья с розами, присланные кем то , откуда то из – за границы.
Я шла по пыльной дороге. Сейчас была пора сбора урожая. Меня то и дело обгоняли трактора и грузовики, везущие полные кузова турнепса, похожего на камни или детские черепа.
– Взыскание погибших.- подумала я, проводив последний грузовик взглядом.
Сколько ещё костей соберут после этой недавней войны? Никто пока полностью не сосчитал.
Я видела картины. Я была в столице. Я объехала почти всю Европу. После этой недели я долго буду бредить запахом скошенной травы и плеснелых тёткиных одеял.
Меня окликнула вторая сестра. Старшая дядькина дочь Настя.
Она была от другой матери и жила в соседнем селе. Я едва узнала её, так она изменилась с сорок первого года. Когда меня увозили в Германию, Настю случайно не заметили и она всю оккупацию так и пробыла дома.
Мы обнялись, я погладила её по покрытой голове, заметила, что у неё не хватает нескольких передних зубов и уже глубокие морщины полосуют лоб, хотя она и была всего то старше меня на три года, ей ещё не было тридцати пяти. Мы стояли на краю дороги, на повороте к речке и Настя держала меня за локти и всё выспрашивала. А я отвечала.
Она приехала на ток помогать нашим сельским бабам, а муж её, неходячий инвалид, сидел дома с семилетним сыном.
– Только сын у меня горбатый. Носила я на пузе много тяжести.- пожаловалась Настя.- А ты как была красавицей, так ещё и краше стала.
И добавила.
– Что эта, мачеха моя, неужто не сказала, где твоего батю поховали?
Я покачала головой.
– И не сказала, как он умер? Сейчас ужто мне надо бежать, но вон там, на пойме, у самой реки было его жильё, Нюрка! Как он пришёл, никто его не принял жить к себе! Я бы приняла, да не успела узнать, как он помер! Нюрка, от голода он помер! Там, в норе! После войны в первые осенины.
И коротко меня обняв и поцеловав в щёку, Настя, словно, извиняясь, побежала на своих кривых от труда ногах, поправляя серый изношенный платочек.
Я молча сняла туфли и пошла до реки. Тут дорога сворачивала налево и убегала между луговых трав в пойменный луг, среди которого текла наша маленькая речка .Она по разным своим местоположениям имела свои названия: Омутки, Песочек, Каменцы… На Каменцах росли старые ивы и вётлы, они не давали речке разливаться. А сразу за ними берег сквашивался и становился пологим :там и бывал разлив, который заходил аж на людские огороды. Длительные разливы выточили в берегах норы и пещерки в которых мы, дети, часто прятались и играли. Стало быть, в такой пещерке и помер мой папка, вернувшись из Германии к родному пепелищу. На своей земле помер, пережив три войны и плен…
С первых дней освобождения моего я посылала письма отцу, даже не зная жив ли он. Потом я посылала посылки, когда вышла замуж. До пятьдесят третьего года не было обратной связи и я посылала консервы и шоколад, и сахар, и сушёное мясо, и мануфактуру сюда, домой, отцу и матери. Пока мать не умерла. А отца уже давно не было.
Никто не дал ему ни моего сахара, ни моей тушёнки, когда он подыхал здесь, в ледяной норе.
Я шла босиком и быстро пропорола о стерню укошенной травы свои чулки, но снять их забыла. В душе боролось много чувств и одно одолевало другое. Сейчас я вспоминала детство и его родные звуки, каждого кузнечика и дальние ботала коровьего стада, и босые ноги через землю забирали новую силу. Разве я была такой сильной , ходя в деревянных башмаках по аппельплацу? Разве была сильной, гуляя с мужем по Магдебургскому булыжнику в отобранных у безымянной немки лаковых туфельках? Я была сильной сейчас.
Я подошла к берегу и села на траву. Прямо за мной, в искривлённом стволе неохватной ивы пепельно серые брёвна, вымытые сотнями дождей и снегопадов были сложены в полуразвалившийся шалаш. Тут всё давно заросло и погорело от весенних палов. Но я знала, что он был когда- то здесь и что ждёт меня и теперь, единственный из всех. Ведь он любил меня больше всех своих детей.
– Вот я и дома, папка,- сказала я и ветер, подув от реки, скинул с моей головы немецкую шляпку и укатил её в шелест высокой травы.

Посидев ещё я дошла до почтового домика.
– Где мне можно дать телеграмму?- спросила я почтарьку.
– От меня дай. А я передам в райцентр.
« Выпиши сруб тётка нянчит маленького полы земляные холод мрак» Написала я на клетчатом листочке.
Мой муж всем своим присылал дома. У нас тогда была такая возможность.
– Чтоб и она не померла в пещерке…- подумала я, выходя с почты.
Я стащила чулки и босиком пошла по обочине. Недолго мне было гостить на родной земле. В Германии нас ждал гарнизон, чёрный булыжник и ежедневный колокол звонящий с городской ратуши о другой жизни.

Loading Likes...
Запись опубликована в рубрике ПУБЛИКАЦИИ. Добавьте в закладки постоянную ссылку.

Добавить комментарий