Вороны - стройные птицы (глава 2)

В нем не было ничего сверхъестественного. Высокий. Худой. Слишком объемная, «куриная» грудь, которую он любил прятать под свитерами. Длинные стройные ноги в подстреленных джинсах. Черная спортивная кепка, с которой он не расставался, и даже в шутку не давал никому примерить. Кепка принадлежала только ему, и более никому на свете. Даже сыну не дозволено было ее касаться. Он говорил, что привез ее из Америки, куда труппа ездила по приглашению великого классика Артура Миллера.
Усы щеточкой. В меру тонкие губы, щербинка, которая делала его улыбку мальчишеской. И он обычно улыбался одними губами, а когда смеялся, то очень сильно жестикулировал или отворачивался. Это у него выходило так забавно и живо, а главное естественно, что за ним закрепилась слава «темпераментного актера». Но по-настоящему притягательными были его красивые ухоженные руки - чувственные и говорящие, и такие же говорящие зеленые глаза. Но глаза трудно было назвать красивыми, - небольшие, с хитринкой, однако умные, глубокие и уставшие. Усталость делала их некрасивыми и одновременно такими притягательными. Когда он снимал очки (а делал он это крайне редко, стеснялся), Васька почему-то краснела. Ей нравилось, как он говорил. Неспешно. Ничего лишнего. И шутил он как-то просто, что даже пошлые шутки в его исполнении звучали интеллигентно, отчего казались еще смешнее.
Владимир Григорич никогда не казался ей актером высокого полета. Не гений. Не идеал, на который стремятся походить его студенты, да и когда они поступали на актерский, никто не знал, к какому мастеру попадет. Точнее никто не интересовался. Они все просто хотели поскорее окунуться в театральную жизнь, которую еще мало себе представляли, но уже успели перенять не самые лучшие ее привычки, например пьянство. Васька тоже не стала исключением. Она не гналась за поддержанием имиджа «своего человека». Она любила шумные разбитные компании и раньше. Но в этих, театрально-студенческих, ей особенно нравилось то, что они были искренни в своих порывах и хулиганствах. Бывало, изрядно набравшись пива, студенты-театралы собирались на площади в честь Победы, откуда открывалась роскошная панорама, кто-нибудь обязательно влезал на танк, влитой в гигантскую цементную глыбу постамента, и вещал громко, с чувством, стихи Маяковского, кусок какой-нибудь прозы или монолог из своей программы. Милиция поначалу их гоняла, но, видимо, устав от звонков художественного руководителя театра с просьбой отпустить такого-то и такого-то, потому что срывается репетиция или еще страшнее – спектакль, перестала обращать внимание на возмутителей общественного порядка. Тем более что обычно эти представления обходились без мордобоев и прочего непотребства и скорее походили на выгул обитателей психушки, чем на сознательную политическую акцию. Иногда они углублялись в городской парк, просиживали там ночи у костра, под водочку или портвейн с сушеной корюшкой и пекли картошку.
Осенние ночи были темными, и лица можно было лишь угадывать в оранжевых отблесках огня. Им вдруг открывалась одна из истин, - насколько внешний облик изменчив и лжив. Глупая ограниченность чертами лица, формой тела, ломалась просто светом и тенью. Силуэты пропадали и появлялись снова. Будто люди становились другими. Только ветер, комары и дым, лишенные способности созерцать, находили их прежними, пробирая до печенок. Еще звуки голосов не давали удариться в панику, напоминая о присутствии живых душ. Когда же они вдруг умолкали разом, ощущалось приближение мрачного и зловещего Нечто. Такого Черного Чуда, которое выпускало всю человеческую гадость на волю. И все они боялись, но ждали этой неизбежности, окунаясь в нее с головой.
Набравшись храбрости, да и просто набравшись, Васька после недолгих распевок исполняла арию Азуччены из «Трубадура» Верди. Голос Васьки, мощный и густой, осуждал их за скотскую страсть наблюдать чужое страдание и смерть, за наслаждение, горящее в глазах. Это было правдой. В тот момент они были ею прокляты. И они молча соглашались. Потом чьи-то узловатые пальцы с обгрызенными ногтями, еще теплые, нагретые в лифчике какой-то ближайшей подруги, нервно щипали струны, а блеющий тенор вещал о тошнотворном блядстве, предательстве и пронзительно тосковал о временах истинного благородства. Задушевно подтягивали женские голоса, и на минуту искреннее покаяние вышибало слезу. С последним аккордом гитара уплывала в темноту, а замерзшие на ветру пальцы быстро ныряли греться между пышных грудей другой соседки, мокрые щеки которой еще горели от слез, отсвечивая бликами костра. Им хотелось единого общего тепла на всех, растворения в нем, но они, в отличие от глупых мотыльков, бесстрашно гибнущих в огне, оставались покорны осязаемой и видимой глазу двойственности бытия: лицом обратившись к свету и удерживая тьму на плечах, они испытывали одновременно холод ночи и жар костра, понимая, что это маленькое пятнышко света может согревать лишь тех, кто на грани.
«Как странно», - думала Васька в дрожащем шаре тепла с путешествующей в нем бутылкой портвейна. – «Как странно и непостижимо, в такой близости быть такими далекими друг другу. А близкими - вдали…» Она закрыла глаза. Кто-то гладил ее по волосам, просто так, не думая – нравится ей это или нет. Ей нравилось. Там, где прикасалась чужая ладонь, ей становилось на миг теплее, словно ее ласкали волны теплого южного моря. «Нигде, - думала она, - нигде не бывало так хорошо. И никогда».