Возвращение. Юность. Окончание

… Мой отец любил мне делать подарки, которыми, по его мнению, должен восторгаться любой нормальный пацан. Но ребёнком я отправлял подаренные им жестяные игрушечные автобусы под шкаф. Пистолет с пульками, полученный мною в подростковом возрасте, какое-то время радовал: интересно было зайти в подъезд, бабахнуть по почтовому ящику и наблюдать за реакцией выскакивающих из квартир людей. Иногда из своих бесчисленных командировок он привозил газеты, на страницах которых иногда затрагивались деликатные темы, а иногда рассусоливались невероятные гипотезы, вплоть до того, что Ленин-то, оказывается, был женщиной. Увидев мою тайную заинтересованность одной из таких газет, отец оформил подписку, не подозревая, что на самом-то деле меня интересует в этой газетёнке рубрика о похождении какой-то неформальной тусовки, жизнь которой мне отчего-то напоминала особенности поведения собачьей стаи.

Несомненно, всё это были ценные подарки, которые выбирались долго и неспроста, подарены были с душой, но у меня же были свои загоны: например, однажды я выпрашивал его купить мне печатную машинку, на которую самостоятельно пытался скопить какие-то крохи. Но вот этого, ожидаемого мною подарка, в моей жизни не было. Потому и появление игровой приставки я воспринял без особого восторга. Мне даже надоело это занятие: подключать пистолет и стрелять по каким-то там уткам на телеэкране или собирать тетрис, или мочить врагов в танчиках… Но тут отец проявил свой педагогический талант, почище даже нашего городского чудака-режиссёра: я сразу же оказался одним из самых популярных пацанов во дворе. Как-то старый приятель, некогда провожавший нас с Диком в гараж, заявившись в гости, вытащил из зимней шапки картридж с играми про Чипа и Дейла. Я быстро проиграл, но он оставался в игре, что крайне не нравилось пришедшей отобедать соседке. Она недовольно фырчала и громыхала кастрюлями, а приятель же мой злился, психовал и со всей дури давил на кнопки джойстика. С тех пор я приставкой как-то и не интересовался, лишь однажды Валька дал картридж с игрой про Капитана Америку и Супер Марио. Но сам факт  наличия у меня этого игрового чуда продолжал развивать мою дворовую популярность.

Даже кучерявый парнишка из конного двора, тот самый, что нередко на крыше гаража поджидал меня, несущего обед на работу отцу, этот местный хедлайнер, пристававший с глупыми приколами,  непонятными усмешками и бесконечными кривляньями, неожиданно предложил свою дружбу и даже пригласил меня к себе в дом, маленький и деревенский, но, разумеется, только с приставкой. Я, пожав плечами, отказался, однако несколько вечеров подряд мы, повзрослевшие, просиживали на лавочке у его дома, любуясь выпивающими в гаражах мужиками, а над нами кружил тополиный пух, пушистый и приставучий, а неподалеку противно и протяжно гудел паровоз «кукушка», машинисты которого изредка позволяли прокатится шныряющей вдоль бурьяна у железной дороги ребятне. Мой бывший враг вспоминал что-то о своём детстве, проведённом около этих гаражей, о соседском парнишке, устроившем в сарае пыточную для крыс, а однажды даже расчленившем собаку и других интересных, ярких и запоминающихся дворовых историях. «А знаешь…» – как-то, опустив голову на руки, прищуриваясь, улыбнулся он – «В моём классе друг на учебу забил, вызывали мать, так они прямо при матери и класской закурил. Его теперь в вечернюю школу переведут – там  всех дураков у нас собирают. Мы как-то когда-то с ним начали названивать по всему городу и спрашивать о том, есть ли горячая вода. Если ответят, что есть, то отвечаем, типа, мы из зоопарка, у нас отключили, поэтому приведём к вам мыть бегемотика» Вопрос о наличии горячей воды в то время не казался странным, потому что на предприятиях были установлены водоочистители, и никто не пользовался ржавой и полутёплой. Это уж потом, как предприятия разрушатся, так и очистители эти разгромят, в каждой квартире появится счётчик учёта, но за водой отчего-то все будут ездить на захламлённые мусором родники.

А потом моросил дождь, прибивая тополиный пух, веточки с которым, обмякшим и раскиселившемся, приятно хрустели под ногами, и я отправился домой к журналисту. Двери в то время не были такими громоздкими, как сейчас, а уж про наличие кодовых замков мы и подавно не слышали. Чаще всего двери в подъезде не менялись десятилетиями, они были хлипкие, деревянные со следами вмятин от ударов ноги разбушевавшихся пьяниц или футбольного мяча играющей во дворе ребятни. Подъезды пахли кошачьей мочой или подвальной сыростью, с давно не беленных потолков свисала седая паутина, и на по углам прятались бабочки-слепыши, которых мы зачем-то собирали в детстве с Дашкой. Я отчего-то долго стоял в подъезде, не решаясь постучать в знакомую дверь. А потому, облокотившись о перила, смотрел в лестничный проём: на площадке ниже стучался в дверь ребёнок. Ему открыл его сверстник, выпуская в подъезд мохнатую чёрно-белую колли. Мальчишку звали гулять, а он отказывался. «Мне обувь только к школе купили, понимаешь?» – объяснял он своему приятелю. Мне, подслушав такие откровения, стало как-то неловко, и я обернулся и нажал на кнопку дверного звонка.

Мой первый редактор в синих труселях занимался ремонтом стиральной машинки «бочки», а из дребезжащего от напора крана в ванной, разбрызгивая струи, лилась с присвистом не экономящаяся удивительно свежая и горячая вода, отчего в потолок поднималось облачко пара. Оторвавшись от домашних хлопот, он принялся убеждать меня, что непростительной моей ошибкой является перевод в вечернюю школу и, пожалуй, ему было небезразличным подобное моё решение. «Статьи, которые ты в газеты пишешь, они далеко не детские, они на достаточно уже серьёзном уровне. Но даже в редакции кому не скажу, что ради этого ты ушёл в вечернюю школу, чтобы в дальнейшем продолжить образование в институте…  Ну… нереально это!» – поджимал он губы и смотрел то в пол, то на меня.

Я его, конечно, слушал, но переубеждать меня было уже бесполезно. Тогда я ещё не потерял надежды повстречать людей творчества, которые мне продолжали казаться какими-то особенными, иными, не похожими на привычное моё окружение, в котором все мои журналистские зарисовки  казались чем-то таким не совсем адекватным и абсурдным. И для меня это был ещё и какой-никакой заработок, который я безуспешно пытался найти на первом курсе. Ещё тогда я просматривал всевозможные объявления в газетах о приёме на работу, но единственным полученным предложением было размещение объявлений о приёме на работу и получение откликов от таких же лохов, с которых требовалось взять за получение информации определённую сумму, либо же продать им брошюрки о заработке, например, на лотереях. Одним, словом типичная пирамида, метод которой перекочует лет эдак через двадцать в интернет.

В то время найти работу даже взрослому было не просто, однако бывшие двоечники и второгодники умудрялись как-то где-то пристроиться, осваивать за щедрые ученические рабочие специальности, зарабатывать стаж, обучаясь при этом  в вечерней школе. Я смотрел на что-то объясняющего мне редактора и вспоминал, как взбрело мне что-то в голову составить цикл заметок о том, как школы готовятся к новому учебному году. И чем-то таким необъяснимым привлекала меня вечерняя школа, в которую когда-то отправилась получать аттестат Дашка. Изначально эта школа располагалась в клубе, и её посещали первые фабричные работники, которых учили расписываться. Потом стали набирать лет с тринадцати детей этих самых работников, а, спустя годы, уже в отдельном двухэтажном здании, за парты садились не пожелавшие поступать во всевозможные городские ПТУ внуки тех самых первых рабочих. Время менялось – менялись люди. Прибывавшие из столичных университетов, институтов и академий Карловичи, воодушевлённые социалистической мечтой, рьяно брались за массовую ликвидацию безграмотности. И вот ещё тогда, в далёкие тридцатые годы прошлого столетия, их поразили сами люди…

В этих людях они находили нечто такое непривычное и непонятное, в самом их характере существовала некая тайна  или недосказанность, что-то такое необъяснимое и в тоже время великое. И эта самая инаковость, которую Карловичи просто не встречали ещё в привычном их прошлому окружении, привлекала и очаровывала. Так, например, моя бабушка могла рассказать, отвечая на расспросы, что во время раскулачивания забрала к себе старую барыню и ухаживала за ней как за родной, а когда у фабричного рабочего погибла жена, год заботилась о его дочери – дошкольнице. И рассказывалось это столь же просто, как если б речь шла о штопке носков или уборке квартиры. Да, эти люди были абсолютно безграмотны, но при всём этом развиты духовно.  Однако найти истоки этой потаённой духовности казалось невозможным. Было в этих людях нечто искреннее, трогательное, наивное – то, что, несомненно, притягивало,  располагало к общению, развивало к ним уважение. Впрочем, меня поймёт каждый, чьим непосредственным воспитанием занимались полуграмотные старухи, родившиеся ещё до революции. Ох, уж эти старухи – уйдут они, и Россия за ними уйдёт. Крепка их вера, страшит их само понятие греха, и уж не их и молитвы невидимая защита наша…

Моей бабаньке было уже лет семьдесят, когда я родился. И я был её первым внуком, единственным и долгожданным. Я и сам, поди, не осознаю, сколько же любви, внимания и заботы было получено мною от неё. Старушка была верующей, но вера её была какой-то тихой, простой и незаметной. Её вера не требовала доказательств: как-то, получив из Узбекистана, томик детской библии, я перечитывал ей истории из ветхого завета, и старушка, плача и постукивая согнутым пальцем, покачивала головой, приговаривая: «А ведь это всё пра-а-авды!..» Она вроде как не внушала и не учила;  вере ведь не учат – отношение к ней формируют поступки верующих. Конечно, воспитание я получал типично-околоподольное, нередко по нескольку дней, а то и недель, мы жили у каких-то там престарелых родственниц, во двор которых я мог запросто запульнуть все галоши со ступенек или же пристать к ним со странными вопросами, например, почему корове не шьют штаны, или спалить веник в округлой печи-голландке. И в старых избушках, с каким-то непонятным и в тоже время дурманящем ноздри запахом, напоминающим пахучую полынь у железной дороги, было очень уютно мне с моим другом Одиночеством изучать пыльные закутки, чердаки и сараи, находить старинные открытки, статуэтки и календарики, и наблюдать за жуками-солдатиками, атакующими покосившиеся крыльцо. Что-то такое непонятное заставляю меня замереть, будучи очарованным в утреннею прохладу грязными лужами во дворе, что-то заставляло подойти к каменному песчаного цвета сараю и прижать ладошку к его сохранившим тепло стенам, подолгу рассматривать старинные ходики или завороженным рассматривать пыль на советских статуэтках, расставленных на отражающем солнечные блики комоде, покрытом накрахмаленной вязанной скатертью…

Сестра бабушки была деревенской читальщицей, ходившей, как тут выражались, по покойникам. Как-то по болезни она отказалась от своего занятия, но в красном уголке под иконами ей явился мужичок, поругавший её за это. Говорили, что это был сам Никола Угодник, но говорилось это шёпотом, история звучала загадочно и убедительно. А вот в Церковь мы ходили редко – тогда это ещё было запрещено, и могли влепить выговор моим родителям на работе, но иногда наведывались, украдкой нацепив на меня крестик на щекочущей шею вязанной вручную верёвочке, и Храм меня очаровывал так, что хотелось затаиться и молчать, протянув ручонку куда-то высоко к невидимому и доброму Богу…

Стоило мне разбаловаться, как мне опять же украдкой давали читать рукописные молитвы, повествующие о последней воле умирающей матери, при чтении их нечто невидимое давило в груди, я не выдерживал, плакал и становился послушным.

Будучи человеком малограмотным, бабушка перечитывала те книги, что я приносил из фабричной библиотеки, и умилялась прочитанным. Подрастая, её безграмотность меня смешила, та, например, аргонавтов она называла моряками, плакала над историей Козетты, а вот книги писателей-натуралистов её оставляли равнодушными. Временами я, выполняя домашнее задание, пересказывал ей прочитанные параграфы, а она ужасалась и удивлялась: «Ну каким вот глупостям учут!..» Как-то она поделилась мне историей, как её, вдову, потерявшую детей, в войну на фронт чуть ли не по принудиловке отправляли в госпиталь, как же она перепугалась тогда. Я записал эту историю в школьном сочинении, моя работа оказалась самой ужасной, учителя над ней посмеивались, да ещё удивлялись – как же это так пионер, а слово Бог с большой буквы написал. Бабанька расстроилась: «Вот ведь чему, и то не поверили!..» А как-то коротая тихие вечера в доме её родственницы, я достал из портфеля детскую книжку о нечистой силе, и две старухи строго-настрого даже запретили мне произносить то слово, что, по их мнению, являлось чёрным…

 

Эх, знал бы мой первый редактор, что-то поясняющий мне, как же не хватает мне тех самых  тихих вечеров и утренней прохлады именно сейчас, когда я стал старше. Я сидел на стуле, слушал плеск воды в ванной и смотрел себе под ноги. Уже ничего нельзя было изменить. Поздно. Поздно менять и поздно объяснять. Да и как передать то случайное мгновение, когда впервые переступил порог вечерней школы, и нечто такое неуловимое, необъяснимое и непонятное заворожило, очаровало и пленило меня?! В школе тогда было тихо настолько, что скрип тяжёлой, самодельной ещё, двери отозвался гулким и протяжным эхом. Мгновение, и эху отозвался новый звук, дребезжащий и короткий, это в полутёмном фойе вахтёрша и библиотекарша тащили куда-то шкаф, остановились передохнуть и вновь подтолкнули его сбоку, и вновь этот взвизгивающий звук, и шкаф продолжает передвигаться по накрашенным половицам. Обитая полинявшим дерматином дверь с табличкой «Директор» гулко ахает, мелькают солнышки на её металлических заклёпках. Откуда-то появляется старенький сторож и, усаживаясь на стул, поправляет очки и принимается докладывать вышедшему из своего кабинета хромоногому директору о просмотренной телепередаче: «Они говорят, что измена сейчас настолько полезна, что укрепляет семью!» Дед удивлённо таращится по сторонам – подобного бреда, да ещё на центральном канале, ему похоже ещё не приходилось слышать.

Я оглядываюсь по сторонам и не могу понять происходящего со мной – кажется, я влюбляюсь в сами стены! Годы прошли со дня открытия этой школы, да какие там годы, десятилетия, но тут абсолютно ничего не меняется, даже мебель осталась прежней, периодически стараниями самого коллектива тут что-то подкрашивают и обновляют, но всё остаётся прежним, только на стенах иногда появляются новые обцарапанные ключом надписи. Я поднимаюсь на второй этаж по лестнице с массивными перилами и не перестаю удивляться: похоже время тут замерло или застыло, ощущается дух какой-то старины, словно ты не в школу брать интервью пришёл, а оказался в массовке на съёмочной площадке какого-то фильма о советщине…

Я рассматриваю школьное расписание. Ничего себе! Тут, оказывается, есть и восьмой класс, и даже седьмой, и иногда они здесь отсиживают всего четыре урока, а иногда по пятницам и предоставляют аж целый выходной! Прохожу в учительскую, сажусь за огромный округлый стол, сюда же ковыляет прихрамывающий директор и, как это позже выяснится, учительница литературы и русского языка, миниатюрная стареющая дама, скуластенькая, с глазами-щёлочками (из приезжих, понимаю я, из Карловичей, у нас таких тут нет). Директор что-то мне поясняет, ему вторит учительница, рассказывая что-то про классы коррекции и классы трудных подростков…

Да, вечерние школы давно перестали быть в моде, про них давно не снимают фильмы, труд рабочего обесценился. И, если раньше по принудиловке, подобных школы было несколько в городе, отчего некоторые ушлые парни, получив аттестат, прятали этот документ об образовании, увольнялись с одного завода и устраивались на другой, а для получения выходных, отгулов и отпуска заново поступая в другую вечернюю школу, то теперь в городе оставалась одна-единственная, выживающая только за счёт городских шалопаев и ухарей, которые в переизбытке поставлялись сюда по протекции отдела образования.

Статья моя об этой школе, конечно же, вышла, и я даже в качестве гонорара получил какую-то мелочь, которой едва хватило на мороженку моей старой бабушке. Не забыл я упомянуть и про учебно-производственный комбинат, расположенный на первом этаже здания: а как же, чей тут и версталась газета, на страницах которой я впервые и был опубликован; что интересно, в качестве верстальщиков были привлечены и шалопаи из вечерней школы. Да, не было уже в вечерней школе вчерашних работающих за палочку-трудодень колхозников, благоговейно взирающих на своих учителей, обучавших выводить закорючку в качестве росписи. Теперь контингент тут был иным – кто-то три года не ходил в школу, кого-то четыре года оставляли на второй год, а к кому-то даже учителя на дом приходили, лишь бы этот окаянный ученик в школе не заявлялся и фортеля не выкидывал.  С какими только историями сюда не попадали, один лишь я впервые, наверное, пришёл брать интервью. А потом… да я и сам, наверное, не понимал толком, что на меня тогда нашло. После еженедельных публикаций возвращаться в техникум  уже не хотелось: изучать какой-то там зелёный конвейер или механизм работы сеялки мне было не интересным, а мой скудный опыт в журналистике в привычном моём окружении являлся позором, и всё чаще и чаще вспоминалось скрытое за тополями двухэтажное здание школы за старинным побелённым забором. И как-то я, шагнув через калитку, остановился, посмотрел на эти тополя, явно посаженные тут десятилетия назад какими-нибудь комсомольцами, подумал и отправился к директору этого шального заведения. Я что-то втирал ему про свою тягу к писательству,  о том, как мне хотелось бы развить свой литературный талант, если, разумеется, живут во мне его задатки, и о том, как же хочется мне получить аттестат и через год отправиться в институт. Директор нашёл время выслушать мой бред, и предложил поступить заочно в набирающийся двенадцатый класс. «Так и время у тебя будет на подготовку, и в газету свою ходи!» «А получится ли, смогу ли  я потом поступить?» – такой вопрос я вскоре задал заведующей управления городским образования нашего города, в кабинет которой я заявился под предлогом взять интервью. «Думаю, получится!» – убедила меня она (лучше б, конечно, в любую обычную школу помогла вернуться). Что ж…  Дело за малым – осталось только документы в техникуме забрать и перевести себя самого в эту вечернюю школу. Оказалось, что это легко сделать самостоятельно, без участия родителей. Моя классная дама лишь ухмыльнулась, повернувшись к седовласой учительнице информатики, которая в течение года нам настойчиво вдалбливала двоичную систему счисления: «Смотри-ка, за документами наш отличник пришёл, работу, говорит, нашёл – статьи в газеты пишет» И я даже не почувствовал насмешки в её словах, и отправился в кабинет завуча…

Так что поздно моему первому редактору меня переубеждать было – я уже самостоятельно перевёлся. Дома у меня все были в шоке. Мой  отец, будучи на тот момент безработным, воскликнул: «Ты натворил всё это, чтобы в свой Литературный поступить, так запомни – этот путь тебе покажется намного тяжелее!»

Поскольку продолжать разговор с редактором было бессмысленно, я ушёл и, поёживаясь, для чего-то стоял у подъезда. Чёрно-белый колли подошёл ко мне, дружелюбно помахивая хвостом, и начал меня обнюхивать. Вечерело, послышался где-то во дворах противный крик какого-то ненормального. Семенящий по двору бомж поспешил скрыться в руинах разрушенного санатория. Ему навстречу спешил какой-то небритый верзила, катящий тележку с грязным кафелем. Да, когда-то тут был фабричный санаторий, в котором бесплатно лечили вчерашних рабочих, даже моей бабаньке пришлось тут как-то отдыхать, но теперь тут взялись строить больничный комплекс: возвели этажей несколько, разломали санаторий и забросили. Так и будет теперь тут годами стоять, как знаменитое столичное Ховрино, славясь своими слухами и легендами. Санаторий-то хотя бы оставили на разграбление, а вот домик старенькой Шарудилы снесли, а коммуналку расселили. Впрочем, домик снесли не сразу – там ещё рабочие переодевались, а вот коммуналку расселяли медленно, поскольку оставались в ней два друга-собутыльника, которым отчего-то долго не находилось комнаты в общежитии, сами они хлопотать не собирались, а потому просто пропивали полы в здании. А после открытия шинка напротив опорного пункта, в разрушенную коммуналку повадятся чудить подвыпившие подростки, почти ещё дети; настреляв мелочи, они будут тут квасить, общаться и скакать по пустым коридорам, подражая героям видеоигр.

А я для себя облюбовал иное местечко для досуга: в огромном фабричном магазине, слегка напоминающем современный гипермаркет, поставили перегородку, за которой появился отдельный вход, а над входом табличка «БАР» – это было легендарное место, сюда позволялось приходить даже со своим бухлом. И здесь любил коротать вечера я, найдя на полу крошечный закуток между бывшей витриной и барной стойкой. Здесь, обняв колени, обтянутые старыми полосатыми штанами из далёкого и солнечного Коканда, мне грезилось, что вскоре всё изменится – ведь у меня есть козырь, о котором вряд ли и редактор подозревает: меня заметили в столичном журнале, на их отклик я отправил целый сборник своих рассказов, теперь вот сижу и жду перемен.

Ожидание ответа было для меня бесконечной пыткой, я принялся нести почётный караул у почтового ящика, мне хотелось надеяться, что ответ изменит что-то в моей жизни. А ещё мне очень хотелось встретиться с редактором журнала и спросить его: «А стоит ли мне вообще заниматься творчеством, либо же всё-таки чем-то другим, таким непонятным?!»

Тогда я ещё не потерял надежды повстречать людей творчества, которые мне продолжали казаться какими-то особенными, иными, не похожими на привычное окружение. А письмо всё не приходило, продолжалось ненавистное лето, а в местных газетах выходили мои газетные зарисовки. Я обошёл тогда все местные редакции и предлагал свои услуги внештатного корреспондента. Везде платили, конечно, гроши, но я и тому был несказанно рад. Но при всём этом ощущение какого-то стыда, боязнь быть узнанным и желание избежать насмешек и осуждений постоянно жило внутри меня. Для той родной среды, в которой я находился, подобный род занятий не приветствовался. Что меня может ожидать? Непонимание, насмешки, сплетни?

В баре звучит голос Шафутинского, мир сошёл с ума – из каждого ларька доносятся тоскливые песни про тюрьму. Пацаны, с которыми я учился на первом курсе, многие из этих песен знают чуть ли не наизусть. В отличие от меня они занимаются более серьёзными делами, приносящими крупный доход, например, распространением фальшивых чеков на трассе. Да, был в те лихие времена популярен такой вот  криминальный бизнес: существовала где-то подпольная типография, в которой изготавливались подложные документы с печатями и штемпелями, и привлекались дети и подростки для реализации этих чеков среди дальнобойщиков. Тут заработать удавалось настолько немыслимые деньги, что многие бросали школы или училища, якшались с бандитами и сутенёрами и пропадали на трассе неделями. И действительно, среди такой гоп-компании сумма моих гонораров казалась смешной, а род занятий глупым.

Я чувствовал себя чужим в этой стае, и мне постоянно хотелось бежать куда-то в неизвестное в поиске других людей и мнений. И как-то летом, так и не дождавшись, ответа из Москвы, я отправился туда пешком. Конечно, встретить редактора из знаменитого журнала и воочию увидеть Литературный институт мне не довелось, поскольку милицией меня вернули обратно. Дома пришедший проверяющий был обескуражен – ему казалось странным, что в благополучных семьях сбегают из дома дети. Но я  был счастлив и воодушевлён – мир за пределами родного городка продолжал меня манить к себе, особенно полюбились сельские вокзальчики со старинными креслами, такими же, как в сторожке Славки; такие вокзальчики редко ремонтировались, а потому разрушались, как внутри, так и снаружи. В самом облике их ощущалась какая-то безысходность, и почему-то хотелось, глядя на них, грустить, тосковать и надеяться. А вот вокзалы крупных городов мне были интересны тем, что в них можно было наблюдать за людьми, и чувствовать себя рыбой в аквариуме, которой мнится какой-то чудный мир по ту сторону стекла, но если разбить стекло, она погибнет…

Продолжает петь Шафутинский, мне грустно и не хочется домой. Я не стал рассказывать редактору, как прошли мои первые дни в новой школе, потому что нечего собственно было и обсуждать: занятия начались числа пятого, а не привычно первого, сначала в классе нас было двое – я и молодая мамочка лет шестнадцати, через неделю появился ещё один кандидат в ученики – какой-то лысый щуплый парень, рассказывающий как его отчислили из техникума перед армией. За стеклом моросит дождь, холодно, грустно…

Бывает   иногда такое, что время кажется тягостным – слишком уж бесконечно оно длится, ощущаешь каждую его минуту, и каждая прожитая минута кажется вечностью. Минуты, как капли, летящие вниз, в грязь, но неожиданно застывшие. Наблюдая за падающим снежком за витриной бара, я сравниваю время с детскими качелями, в которых, раскачиваясь, дух замирает от умиления и восторга; кажется, что ты поднимаешься всё выше и выше, куда-то высоко, неожиданно и ново, а на деле, ничего ведь не меняется, качели остаются на месте, и придут минуты, когда самому надоест раскачиваться на них, остановишь ход, спустишься и всё будет по-старому,  так как заведено, так как собственно и должно быть…

Осенью я ещё как-то хорохорился: так и бегал по местным редакциям, предлагал какие-то рубрики, продолжал брать интервью, даже как-то заглянул к экстрасенсу, разглядевшего когда-то моё такое удивительное будущее. «Неужели ты не в Литературном институте? Я же видела? Девушка там рядом с тобой…» – что-то бормотала она. Но нет, до Литературного было ещё далеко, а точнее невозможно, хотя я и продолжал писать статьи в местные газеты, даже неоднократно пытался пробиться в областные издания. Там иногда меня выслушивали, иногда что-то обещали, а иногда находились и те приколисты, отправляющие меня в центр занятости или агентство по трудоустройству, в которых меня так же выслушивали, упоминали что-то о детстве Эйнштейна и удивлялись моему желанию внештатно работать в газете, а я даже реально  и не осознавал, каким же идиотом я собственно выгляжу. В местечковом же центре занятости, где коридоры полнились толпами сокращённых с предприятий рабочих, меня отправляли на какое-то профильное переобучение молодых охломонов, либо же находили возможность копать какие-то ямы, но всё это было далеко не то что я хотел и к чему стремился. Осознать же насколько же является поганым статус несовершеннолетнего безработного, мне пришлось, обратившись как-то в поликлинику – даже для посещения стоматолога требовалось собрать кучу справок в городской администрации, доказывающих, что ты не только нигде не работаешь, но, как выясняется, и не учишься.

А потом что-то во мне угасло. В школе рабочей молодёжи учиться было скучно, но при всём этом по непонятной необъяснимой неизвестной причине отчего-то хотелось сюда приходить – днём в среду и вечером в пятницу. На пятницу я забил сразу же, а по средам же появлялся. Наш класс формировался до новогодних праздников: помимо учащихся с непонятным видом занятий и времяпровождения, были здесь и фабричные рабочие, и учащиеся строительного училища, и студенты приборостроительного техникума. Нередко учителя шли на уступки: так, например, одному рабочему, вернувшемся из армейки, записали одиннадцать с половиной классов образования, хотя служить он отправлялся после одиннадцатого. Зимой, девушка лет двадцати, перевёдшаяся  сюда из очного класса, посчитала нужным взять справку о прослушивании курса школьной программы и больше тут не появлялась. А однажды в кабинет информатики заглянул какой-то парнишка, шабутной и наглый, представившийся учащимся ПТУ, вскоре после его посещения в классе неожиданно исчез компьютер. Редко кто тут приходил к первому уроку, собирались обычно к третьему, а к восьмому уже многие сбегали, оставались лишь те, кому требовалась справка о посещении на работу, в милицию или родителям. Помимо образовательной программы, нам чаще всего рассказывали какие-то истории из жизни, поминали учеников, отправившихся в тюрьму, институт или армию, а иногда читали газеты. Как-то одному преподавателю втельмяшилось читать заметку про одарённую девушку, посещающую музыкальную, спортивную и художественную школы. Учитель считал, что ей нужно помогать и предвидел, что она со всеми своими талантами просто пропадёт. Выслушивая сей монолог, мне реально хотелось провалится сквозь землю.

А однажды, откровенно скучая, я поднял руку и попросил разрешения порисовать на доске. Мне, как бы то не показалось странным в обычной школе, позволили. Надобно сказать, что мы с Одиночеством частенько на обратной стороне ученических тетрадей карябали, техника рисунка была непонятной, штрижками. Но оценить по достоинству удалось вот только в вечерней школе, даже директора приглашали ознакомиться с моим изобразительным творчеством. Именно в то время мне почему-то очень хотелось рисовать, так же как в детстве – не давало покоя увиденное на вокзалах: какие-то доле секундные мгновения, лица, люди. Чаще всего я вспоминал двух музыкантов в переходе областного города, они что-то пели под гитару. И если в столичном мегаполисе подобное явления давно стало обыденным, то в провинции это являлось самым настоящим эксклюзивом. Чтобы выйти на улицу и спеть, надо было обладать абсолютной какой-то безбашенностью, наглостью и даже дуростью. Уличный музыкант провинции должен быть всегда готовым быть оплёванным в буквальном смысле того слова, казаться чуждым окружающему его обществу и выглядеть ненормальным в глазах окружающих. Случайно как-то выпрыгнули из вагона два гитариста, оказались в нашем городе и, поставив коробку для податей, принялись что-то исполнять около вокзала, так люди на них смотрели как на прокажённых, это хорошо хоть не отпинали. А где-то, всего-то в какой-то сотне-другой километров от моего отчего края, в переходе музыканты делись с прохожими собственным творчеством, люди проходили мимо, но иногда останавливались и прислушивались. Как-то, отправляясь по своим литературным делам по областным редакциям, я увидел их в электричке, свободные и неприкаянные, они вошли в вагон и остановились для исполнения какой-то известной рокерской песни. И почему-то именно на уроках я часто вспоминал их, не могу того пояснить: как не странно, но в стенах ШРМ мне было уютно, но именно некоего окрыляющего ощущения свободы, присущего тем музыкантам мне не хватало. Однажды я брал интервью в художественной школе, которую отправили куда-то на задворки в здание детского садика. В этом здании стены мне показались пустыми, ведь, как известно, сами стены любых заведений, созданных для зарождения творчества, сами по себе способны воодушевлять на творчество. Любая малейшая деталь, будь то акустика или витиеватая лестница, или крупицы пыли, кажущиеся позолотой, способны вдохновить пришедшего в это здания. В классах же художественной школы казалось неуютно и не обжито, я задавал какие-то вопросы художнику, сам же вспоминал свою первую выставку рисунков в клубе на воздухе и свои первые шаги по старинной и широченной деревянной лестнице, ведущей на второй этаж старинного здания прежней школы, так там на втором этаже, аж замереть хотелось, настолько вот всё это поражало: и огромные окна, горшки с  цветами и гипсовыми бюстами на подоконниках, куча каких-то книг вокруг, старая советская мебель. Тогда мне, ребёнку, с художником даже встретиться не позволили, а, спустя годы, я подростком буду брать у него интервью, а потом вспоминать об этом на кажущихся такими длинными и нудными уроках в вечерней школе.

А на  уроках нам продолжали рассказывать какие-то сплетни: то о том, как кто-то, отмотав положенный срок в колонии, пьяным на урок заявился в соседнем классе, то как в классе коррекции кто-то уснул на парте при  учителе, то как какого-то старшеклассника осудили за изнасилование несостоявшееся малолетней жены. Мы, молча, слушали, смотрели в окно и занимались своими делами – сплетничали, рисовали и мечтали каждый о своём. Важным для учителя было наше присутствие на уроке, и давно уже ни для кого не было секретом, что посещение являлось гарантией получения стопроцентного трояка, ну а если уж пару слов на уроке вякнуть по делу – так это четвёрка, поднявший руку и напросившийся к доске был кандидатом в потенциальные отличники. Нечто непонятное стало происходить со мной тут – мне тут было спокойно, и стены казались родными, но появилось какое-то абсолютно не присущие для меня безразличие, состояние дурманящее и отупляющее; так, если в техникуме я, наблюдая за своими сокурсниками, ищущих на уроках математики какой-нибудь алгоритм, не выдерживая, смеялся, то тут мне было не до смеха. Стали забываться и казаться нереальными дни, когда я после уроков ходил исправлять четвёрки или расстраивался до слез при провале сессии. Я приходил раз в неделю в школу, доставал из кармана тетрадь с надписью «По всем предметам», садился на старый крашенный ядовито- зелёной краской стул, сбрасывал на другой стул замызганную куртку и принимался рисовать и молчать.

Удивляться было нечему – это была школа, в которую в добровольно-принудительном порядке сгоняли всех охламонов, двоечников и второгодников. Они-то и посещали эту школу, терпеливо отсиживая положенные часы, и получали справочку от классного руководителя, которую предоставляли мастеру на своём рабочем участке. Иногда сюда забредали ученики из школы-интерната для умственно-отсталых. Этих чаще всего отправляли в строительные училища, где освоение рабочей специальности проводилось без обязательного изучения школьной программы. Впрочем, из строительного отправляли не всех, а только лишь тех, кого мастера признавали особо одарёнными. И так уж было заведено, что приходили учиться сюда обалдуи и шаромыжники, а аттестаты уже получали специалисты и семьянины. И так на протяжении длительного времени ничего не менялось. Единственным, пожалуй, отличием были отличники, забредающие сюда из приборостроительного техникума, в которой по какой-то специальной программе осваивали экстерном две профессии. Они как-то умудрялись за пару лет получить и аттестат, и диплом – раньше это не запрещалось – и отправлялись в институт.

В середине же родных девяностых стали появляться подростки с выдуманными историями. Их бредни выслушивались, но особо не обращали на них внимания. В то время за парты садись и чекисты, и бывшие ученики, вернувшиеся из зоны или армии. И практически у каждого ученика здесь была какая-то своя личная трагедия, какие-то проблемы, рано исковеркавшие жизнь. Но истинные же обстоятельства, которые приводили в эту школу, всегда и для всех оставались тайной…

И этой тайной не делились даже на переменах, которые от уроков единственное чем отличались, так свободным гулянием, и так всё тоже – сплетни, шутки и напевание «Ищь-бола-бола». Но потом звенел звонок, в класс приходил новый учитель, преподающий очередной никому тут не нужный предмет и вновь что-то дополнительно рассказывал, не обращая внимания на беседующих между собой учеников, уроки для которых являлись единственным способом досуга, возможностью отоспаться после дискотеки, отдохнуть от семьи или прогулять работу. У меня стала непроизвольно вырабатываться привычка молчать, мне не хотелось дискуссировать с учителем, вникать в суть предлагаемого учебного материала и даже о чем-либо общаться со своими одноклассниками. Лишь однажды я встрепенулся, на уроке литературы, конечно. Учитель, та самая, у которой я когда-то брал интервью, подняла самый настоящий бунт, отказавшись менять школьную программу. «Я не понимаю» – возмущалась она – «Почему отменили изучение советской прозы? Даже великого Маяковского исключили из школьной программы, посчитав его чрезмерно красным!» Вот всю красную и советскую идеологию она и впихивала в наши пустые головы, и, спустя десятилетия, я буду ей бесконечно благодарен: не измени она тогда своего решения, я наверняка бы избегал чтения советской прозы. А ради того, чтобы поглощать эту литературу, буквально, томами, наверняка стоило потерять год в этой безумной школе. Проза советских авторов, надо признаться, поражала и продолжает меня удивлять до сих пор – именно на книгах того периода и не мешало бы учиться современным литераторам. Книги Проскурина, Костенецкой, Воробьёва обязательно должны стать настольными для каждого дерзнувшего писать. Немало, конечно, среди этой литературной сокровищницы и откровенного идеологического маразма, но, тем не менее, встречаются и самые настоящие словесные бриллианты. Да, и это история нашей страны, как-никак, какой бы она ни была…

Наш учитель нас просто обязывал писать сочинения о том же Маяковском, а любые навязанные послеперестроечной идеологией книги, не боясь гнева ГОРОНО, вычёркивались из школьной программы. Тут, конечно, был и особый расчёт – именно проверенные временем книги способны были как-то растормошить конкретно в этой школе учеников, что было проверено десятилетиями её педагогической практики: самые бестолковые и трудные одолевали страницу за страницей книг о жизни рабочих и колхозников. Им было это знакомо и понятно. После девяностых прошлого столетия о подобной прослойке общества практически не писали. Да и чтоб писать о жизни рабочего, нужно его жизнь изнутри знать, а кому оно сейчас интересно?

И мне собственно ради ознакомления с этим литературным явлением собственно и в школу-то хотелось идти. Моим вчерашним одноклассникам навязывалась совершенно иная проза: та, где советское время принято ругать было, ведь из лагерей возвращались те величайшие диссиденты, не страшащиеся рассказывать нелицеприятную правду. И люди читали их строки, и не могли понять: а настолько ли всё в чёрном цвете было тогда? Ведь многие из них тоже жили в то время, когда не было проблем с получением образования и последующего трудоустройства, квартиры выдавались бесплатно, в отпуск существовала возможность смотаться на курорт, медицина бесплатна, наука процветала, о дедовщине не слышали…

Для написания сочинений я, как в детстве, принялся шарить по книжным полкам в фабричной библиотеке. Там стало пусто – люди перестали ходить. Лишь забежит какой-нибудь ученик, спросит что-нибудь по школьной программе, да ворчливый дед прошаркает, остановится на пороге и пробубнит под нос: «Хорошо хоть вы не закрылись, а то по телевизиру смотреть нечего – одны убийства и похабщина» Да и кому, скажите, нужны книги, когда появились кабельное телевидение, видеомагнитофоны и игровые приставки? Придёт время, и школохаккеры начнут предлагать скачивать гигабайты книг с файлообменников, а потом это вообще станет легальной и доступной услугой от компаний сотовых операторов. О традиции, существующей десятилетия назад в стенах конкретно этой библиотеке позабыли: когда-то, прежде чем сдать книгу, требовалось от читателя пересказать её содержание библиотекарю. Впрочем, библиотечные стены давно стали чужими, потому что появилась новая мода – в срочном порядке ремонтировались заброшенные фабричные садики и ясли, после ремонта в такой садик переезжала библиотека, потом отремонтированное помещение распродавалось под квартиры, и библиотеке находили новое место пребывания. Надо ли говорить, что литература тут давно не обновлялась, а, следовательно, найти инфу об истории советской поэзии тут было столь же доступно, как сейчас набрать запрос в поисковике яндекса. «Я не нежный, не тепличный, и не надо меня ласкать. Родила  на заводе зычном меня под машиною мать. Ветер хлёсткий и железный меня приласкал. Я электрическую соску губами жадно присосал» – ну чем не андеграунд? Впрочем, не одно это меня интересовало в отделанные под евро стенах библиотеки. Я тут садился за небольшие столики с гладкой полированной крышкой и от безделья перелистывал старые журналы, особенно меня привлекал «Ровесник» – я просто обожал вырывать из него картинки с неформалами и выносить эту макулатуру за пазухой, дома я аккуратно вырезал изображения и нанизывал на нитку, вывешивая такие необычные самодельные гирлянды в тёмной колодовке.

И если я, как и прежде, готов был просиживать в библиотеке часами, то в школе и восемь уроков в неделю стали в тягость. Конечно, первое время я старательно посещал факультативы и курсы при УПК. Но потом мне всё это наскучило, ведь сама классная дама предупредила на первом занятии: «Нужно уйти – просто предупредите, и прогулов вам не будет!» Я понял, что так проще: скажешь, что в больницу, например, надо или за деньгами и уходишь. А в какую больницу или за какими деньгами – и сам толком не знаешь. Просто бесцельно бродишь по городу и ждёшь, когда день закончится. Школьные прогулы для меня были чем-то новым и когда-то неприемлемым. Обычно подобным абсурдом занимаются в детстве, но «детство почти без товарищей: товарищи – книги». А тут вдруг в выпускном классе школы я полюбил подобное бродяжничество. И очень уж мне нравилось с моим другом Одиночеством бродить по городским улицам. Капитальные ремонты тогда не проводились, старинные здания не крушили, территории предприятий зарастали бурьяном. Коттеджи ещё не строились, покосившиеся избёнки сайдингом не обивались, на домах покрепче вторые этажи не пристраивались, заборы были деревянные, некрашеные и покосившиеся. В старых дворах, пустых и замусоренных, одиноко скрипели старые изуродованные качели, в деревянных сараях рушились крыши, а на стенах домов шелушилась покраска. То было чудесное время, когда Леонид Якубович призывал крутить барабан, герой Владимира Пермякова покупал жене сапоги, Порфирий Иванов ходил босиком, а вокруг строящихся на пустырях автомоек бродили бомжи, коровы и дети. Это был мир, родной и привычный, он словно сошедший с картин Владимира Романова, похожий по содержанию на знаменитый клип Алана Уокера , напоминающий видеорубрику «Настоящая Россия» замечательной команды «Русские Тайны»

 

Однажды меня бродягу, заметил у дверей  редакции знакомый корреспондент, когда-то вручивший мне книгу с дарственной надписью. Позже здесь в одном из кабинетов велись на базе учебно-производственного комбината  журналистские курсы, среди собравшихся я был, несомненно, самым опытным, но первым забросившим обучение. Теперь вот непонятно зачем припёрся, молчал, рассматривая  знакомые стены и окна. Примерно на первом занятии журналист нам рассказывала, как когда-то обучалась в ленинградском универе, а её муж в саратовской академии, что нисколько не мешало им по выходным летать друг к другу на самолёте. Мне сложно было поверить в существование подобного, это был мир недоступный мне. Наверное, и бросил я обучение, осознав это. Все эти рубрики, заметки, курсы – это было чужим и далёким для меня и окружающей меня реальности. Улыбающийся корреспондент принялся рассказывать о главах его книги, публикуемых в газете, просил почитать и ознакомиться, интересовался моими успехами. А я отвернулся и, свистнув Ваньку, отправился собирать бутылки. Однажды я пообещал этому олигофрену после смерти опекунов забрать его к себе. Не знаю даже, что там такое щёлкнуло в его бестолковой башке, но он приклеился ко мне как банный лист. Конечно, обещания своего я не выполню, спустя годы, Ванька, неухоженный и беспомощный, будет побираться на приступочке местного магазинчика, а потом трапезничать купленными на собранные монеты пирожками, прихлёбывая из банки налитой из колонки водицей. А как только вытянет ноги, я и не приду на похороны, словно и позабыв о том какое же впечатление произвело когда-то появление этого слюнявого идиота на вышедшего покурить корреспондента.

А что же касаемо сбора бутылок, то тут интересен был не собственно процесс поиска, а последующая реализация. Собрать было несложно: вдоль железной дороги их выбрасывали из гаражей или вагонов, тропы там всегда были сухими, а наряды ГИБДД у нагороженных вдоль линии заборов в то время перебежчиков не отлавливали и не штрафовали. Пластиковые принимали молочницы на рынке, территории которого в отличие от заводских площадей стремительно стали увеличиваться. Территории заводов активно стали дробить на дочерние предприятия, земли и здания которых позже активно распродавались. А вот территории рынка неожиданно оказались переполненными настолько, что палатки стали воздвигать и за его старинными громыхающими воротами, на улице, вдоль дороги. Казалось, что весь город охвачен просто волной безумия: люди, вынужденно покинувшие места за конвейером встали за прилавок. Так стал развиваться мелкий бизнес, и были созданы новые рабочие места. Рынок привлекал подростков, посчитавших престижной профессию грузчика, а так же спивающийся сброд и городских сумасшедших. Последние традиционно устраивали шоу, веселя глазеющую публику. Особенно отличалась одна бабка, любившая объявлять остановки в городских автобусах. Неизвестно сколько лет назад она не поделила место на паперти с такой же чудачкой, и теперь стоило только им встретиться, как начинался батл. Обычно раньше люди, покрикивая, разнимали их и отправляли, разгоняя, по домам. Но теперь в сознании людей что-то поменялось: народ теперь окружал дерущихся и смеялся, дожидаясь привычного финала, когда полоумная валила свою товарку на землю, заносила над ней ногу в стоптанном вонючем валенке и лукаво-весело косилась на присутствующих. А вот стеклянную тару принимали подороже в длинном щелястом деревянном сарае, в советское время выкрашенным  зелёной краской, это  совсем в другом районе города. Перед приёмкой бутылки сортировали, выискивая сколы и дефекты. Сортировал молодой худощавый парень, но иногда и директор этого заведения. После  моей неудавшейся попытки взять интервью у директора, мои бутылки отчего-то строгому досмотру не подвергались. Народ тут собирался с утра, рассаживаясь у стен. Подъезжал директор на старенькой белой машинёшке, осматривал собравшийся люд и просил подождать; он никогда не ругался, не повышал голоса, не использовал нецензурную лексику, а, поглаживая брюшко, перетянутое солдатским ремнём с широченной бляхой, упрашивал кого-то идти домой стирать, кого-то погулять по городу, кого-то пересидеть до обеда.  Тащить сумки с тарой домой, а потом обратно было утомительно, пытаться спрятать у сарая – опасно, а потому ничего не оставалось, как дожидаться своей очереди и рассматривать пришедших.

Вот бабка, еле передвигающая ноги, своё добро она возит в детской коляске, говорят, что её выгнал собственный сын, и теперь она живёт в гараже с афроремонтом, чёрном от копоти. А вот проходит мимо занятная троица – здоровенный мужичина в шубняке, он помалкивает, с ним какой-то чудик, блаженно улыбающийся, с ними болтливая мадам, которую безуспешно разыскивают родители, непонимающие её сумасшедшего желания жить на улице. Однажды мадам нашла торознутого мужа, объявила окружающим, что он работает миллионером, а потом привела в его дом цыган, представив их американскими родственниками. Муж-миллионер спалил дом и теперь тоже шатается по городским улицам.

Отдалённо иногда доносится визжащий гул школьного звонка – это в интернате, что через дорогу, крикливый призыв на урок или веселящая весть о перемене. Вскоре здание интерната признают аварийным, учеников, белобрысых и озлобленных, расформируют кого куда и примутся распродавать ученические площади под квартиры. После окончательного закрытия этого учебного заведения в каждой школе города появятся классы коррекции, а вот комнаты ночного пребывания не приживутся, их закроют после отправки бесконечных жалоб недовольными родителями по различным инстанциям. Но пока ещё за забором интерната кипит какая-то жизнь, на месте сарая для приема стеклотары ещё не возвышается мечеть, около которой по асфальтированным только тут в городе улицам не катятся дорогие иномарки, притормаживая у дорогих коттеджей, а потому учащиеся интерната временами, набрав по утру стеклотары на детских площадках около своего заведения или натибрив по ночам из того же самого сарая, перемахнув через забор и перебежав через дорожные колдобины, тоже кружатся у дверей сарая, не страшась за прогул нагоняя воспитателя. Среди жуткой киношной попсы, иногда стали мелькать на телеэкране фильмы и о них, несчастных иненужных, правда, далеко не все фильмы доходят до зрителя, так например, третья серия знаменитого  и нашумевшего фильма «Дом» так и будет пылиться на полке столичного кинохранилища. Этих воспитанников мне приходилось мельком повстречать ещё летом – в каникулы они шатались по улицам, иногда отвоёвывая подвалы у взрослых бомжей, о которых тоже вдруг вспомнили некие режиссеры.

Подвалы – это был просто бум какой-то, охвативший провинцию, в них тусовалась чекисты, пропивая заработанное и обучая малолеток жизни, здесь годами жили люди, которых не принято было замечать, и тут после массового закрытия бесплатных кружков, секций и комнат школьника, тусовались дети, воображая себя героями американских фильмов и мультиков. А главным достоинством подвалов, несомненно, были трубы, они были большие, толстые и ржавые, не то что современные пластиковые тонкие и гладкие, на них так удобно было сидеть детям, греться бомжам и мурлыкать кошкам.

Вечерами от безделья я тоже принимался изучать местные подвалы и бомбоубежища. Я-то помнил легенду о лабиринтах под нашим микрорайоном. Кстати, тема подвалов в девяностые была актуальной: досугом детей стало некому заниматься, а родители же тратили все свои силы на поиски работы и возможности выживания. Оставшиеся без надзора взрослых, толпы детей устраивали разборки в подвалах, пили всё что горит и прятали наворованное добро. Иногда в подвалах поселялись те же интернатовские ученики, которые убегали в каникулы от собственных родителей на улицу. А зимой же в поисках тёплого угла там селились бомжи. Обществу не было дела ни до детей, ни до бомжей, ни до беспризорников. Лишь изредка мелькали в местной прессе заметки с призывом «мы должны», но на этом обычно всё и заканчивалось. А я же в свои шестнадцать принялся строчить заметки о подобных проблемах, как же смешно это было, наивно и безрассудно. Меня больше не публиковали. Но дело, стоит признать, было не только в сути описываемой мною проблемы, я, едва оказавшись в вечерней школе, просто рассказывал о привычном для меня окружении, и, надо заметить, писал довольно-таки не стандартно: написанное мною журналисткой заметкой не являлось, скорее коротеньким рассказом. Тогда я просто не понимал, что публикация в газете не всего способна решить проблему, особенно если речь идёт о бездомных. Ведь далеко не каждый бездомный способен изменить свою собственную жизнь, чаще всего он довольствуется подачками и хитро обводит собеседника вокруг пальца.

Но рассказывать о них мне понравилось – как выяснилось, писать о людях столь же увлекательно, нежели только о животных. Например, один мой знакомый бездомным был лет пятнадцать: вернулся домой из зоны, а жена развелась и как-то ухитрилась продать доставшуюся ему от родителей квартирку. Пришлось ему поселиться в подвале родного дома, зарабатывать горбом, копая могилы на кладбище (тогда ещё специальных агентств не создали), однажды даже молодую побирушку нашёл, взяв её в жёны и приведя в подвал. А потом вдруг судьба улыбнулась ему – старые приятели пристроили на завод, выделив даже комнатушку на проходной. Да только вот увела его к себе какая-то бабка-уборщица, из квартиры которой он вернулся обратно в подвал. По пьяни там устроил пожар, после чего дверь входную заварили, так и помер зимой под лестницей, где его дети обнаружили. Как-то лазили мы в его отсутствие, обнаружили грязный матрас и жестяную посуду, утащили советские копейки и блокнот со стихами. А у другого кореша судьба была похожей, только он был лентяй и баламут, специализирующийся на поедании остатков пищи в гостевой комнате при больнице. А вот третий мужичишка даже дожидался выхода моей заметки. Надеялся, видимо, на лучшую долю. Частенько его  сидящем у стен бара видел, иногда к нему подходил худощавый и чистый грузчик из магазина, в котором ему позволено было находиться круглосуточно, и о чём-то, покуривая, рассказывал. Заметка не вышла, а я ничего не мог с этим сделать, а он, так и не дождавшись перемен и не выцыганив у меня тёплые суконки, повесился в ближайшем подвале. Заметили как только стал разлагаться, пригнали пятнадцатисуточников, те, отворачиваясь, выволокли, минты разогнали прибежавших лицезреть ужастик детей, и о старике забыли навсегда, его никто не поминал и не оплакивал, только вот лампочка долго горела в подвале и месяц воняло хлоркой. А имя его я помню до сих пор, Микушов Геннадий Егорович…

И вот наконец-таки хлипкие двери сарая открываются, и выстраивается очередь, примечательно, что толпы и давки, как в современных супермаркетах в дни проведения акций, там и тогда не наблюдалось.

Всё, заветная мелочь в кулаке. Теперь ещё надо в один район города смыкаться. Опять пешком, и вот добираешься до заветного места и озираешься по сторонам. Останавливаешься, взгляд шарит по грязным витринам бывшего советского магазина. На витрине намертво десятилетия назад написали «БЫТОВАЯ ХИМИЯ», а теперь наклеили красочную афишу с рекламой импортных соков, потому надпись сейчас выглядит смешно и нелепо: «Бытовая химия – вкусно и полезно». Переступаешь порожек и попадаешь в очередную пивнушку, здесь ещё сохранились столики на высоких железных ножках, и сама обстановка примерно та же, что и двадцать лет назад, вот только киоски со стеклянными витринами появились. Когда учился в техникуме, любил заходить сюда в дни получения стипендий. Тут в одном ларьке кассеты продавали, похожие на лицензионные. И аккуратной стопочкой лежали записи классики с манящими надписями «Свиридов», «Дога», «Шостокович», их кроме меня было некому, потому лежали они тут, казалось бы, постоянно. Когда-то, втихаря то всех, я мог покупать по одной кассете в месяц, не больше, поскольку практически вся стипендия уходила в семейный бюджет. Однако меня сейчас интересовало другое: летом один незнакомый поэт разместил в газете, где я публиковался, объявление: «Посвящу сборник стихов спонсору» Вот уж не знаю, отозвался ли спонсор, но я решил опубликовать подобный призыв в областной газете: «Продам свои рассказы МИР» Понятное дело, что на мою тупую рекламу, конечно же, никто не откликнулся. Однако в газетах бесплатных объявлений меня заинтересовала рубрика «Послания» – иногда там публиковали стихи. Стоит заметить, что поэзией я никогда не увлекался. Сочинять стихи, правда, пытался, но вот читать их – нет. Причина тому, таилась, вероятно, в том, что в моём привычном окружении понятия «поэт» и «идиот» являлись синонимами. Но публикуемые в «посланиях» четверостишия меня увлекли. И понять мне было сложно: почему же они издаются такими крохами в подобных изданиях, а не подборками в толстых журналах.

Газеты бесплатных объявлений выходили по средам или четвергам, и я старался не упустить ни одного номера, читая четверостишия или обращения людей, скрывающимися под масками псевдонимов. А после приобретения газет можно вернуться в бар слушать Шафутинского. Домой не хотелось – там меня ждали надоевшие телевизор и игровая приставка. По зомбоящику в то время стало модным крутить в бесконечных молодёжных передачах сюжеты про субкультуры, представители которых кардинально отличались от моего окружения, отчего  казались свободными и счастливыми. Молодёжные сериалы тогда были примитивными с присущим им наклеенным смехом, подростками, зацикленными на сексе, и родителями, похожих на тупорылых идиотов. Впрочем, придёт время, и у нас бесконечно и постояннно станут снимать похожие.

Тем не менее, чёрно-белый телевизор на кухне у меня не выключался до утра – после того, как я  уничтожил все свои рукописи, у меня отчего-то пропал сон. Соседке мои посиделки очень уж не нравились, недовольно фырча, она растрёпанная и недовольная, будет выходить ругаться, припоминая сорок лет, проведённых за конвейером: «Знаешь, в каком шуме работали, у меня теперь, чуть громко, так голова болит, как стучит кто в голове»

А потому выручала игровая приставка: маясь от безделья, я бесконечно нажимал кнопки джойстика, отключив звук. Мой сосед, мать которого изредка приезжала с заработков, позволяющей ей погашать задолжность по квартплате, жил самостоятельно класса с седьмого, а потому вечерами у него собиралась компания игроманов. Они забирали мою приставку на вечер, а за использование потом отдавали картридж. Как же они были удивлены, когда я первым прошёл «Черепашки-ниндзя», а мне просто нравились эти герои – я полюбил их на лекциях в «Киноше».

Продолжает сыпать снег за окном, и о чём-то таком сокровенном вещает Шафутинский, в баре полумрак и прокурено. Ванька поднимается с пола, для чего ему приходится вставать на четвереньки и, шаркая больной ногой, подходит к опустевшим столикам. Говорят, он вообще родился не ходячим, выходила старая бабушка, на полдня сажавшая его в кадушку с какими-то отварами. Только стоило Ваньке сделать свои первые шаги по двору, как старуха устроилась на фабрику уборщицей – пенсию что ль ему тогда не выплачивали, а деньги бесконечно требовались. А потом Ванька потерял обоих родителей – мать бросила, отца посадили. Домой он вернулся в двенадцать. Отец с тех частенько приводит различных тётенек домой, но они редко остаются надолго. Причина, конечно, в Ваньке – кому, скажите, охота с ним нянчиться, а потому отец нередко лупит Ваньку, а потом жалеет. Чтоб Ваньке меньше доставалось, его оглохшая бабушка, вооружившись клюкой, еле шаркая и смешно шевеля нижней челюстью, разыскивает его по дворам и загоняет домой. Ванька её не слушается, машет рукой, прячется. Домой обычно он возвращается за полночь и начинает чистить снег или сроить снежную башню. Отец нервно курит, злится, психует, но стоит Ваньке переступить порог, как принимается за свою каждодневную работу – подмывать, кормить, стирать. И наконец-то Ванька, высунув язык, ворочается на чистой постели, в животе у него бурчит, и отец сидит на кухне и пускает в потолок сигаретный дым.

Как-то Ванька был на карантине – промочил где-то ноги, и из больницы, куда он попал с воспалением лёгких, его зачем-то отправили в тубдиспансер, довезли до ворот, а уж до палаты в домашних тапочках Ванька добирался самостоятельно. Тубдиспансер представлял собой кучу длинных деревянных бараков с печным отоплением, там было спокойно и тихо.  Туберкулёзники, к которым подселили Ваньку, понять не могли, зачем он тут вообще оказался. Один в трениках и майке-алкоголичке, позже прозванной билановкой, положил на табурет книгу на глянцевой обложке которой мелькнул заголовок «ПИРАТЫ», другой, в пижаме, поправил самодельную шторку на окошке – тряпочку на проволоке. И оба уставились на полоумного – это было нечто новое в их маленькой палате. Старуха не смыкала глаз всю ночь – врач не пришёл, прошёл день – врача не было. Тогда отец, выматеревшись, забрал его домой, а мне позже пришлось забирать оставшиеся вещи. Теперь положенные уколы отец делал самостоятельно. А я частенько навещал, отчего Ванька ко мне привязался, а мне просто было спокойно в этом домике: тут не было какой-то роскоши и гламура, на кухоньке мебель была самодельная, в зале и спальне советская, про люстры тут не слышали, а пользовались лампами дневного света, как в подъездах. Нередко поднимется Ванька с койки, обопрётся о крашенную белой эмалью дверь в зал, не обращая внимания на карабкающегося по той самой  двери котёнка тигрового окраса, и наблюдает, как отец, поправляя ладонью непослушные седые кудри, наглаживает рубашку и напевает: «Костюмчик мой с иголочки, взгляни же на меня» Ладони отца широкие и мозолистые, он ополаскивает их зачем-то одеколоном, и грозит пальцем застывшему, как изваяние Ваньке. Косые солнечные лучи пробиваются сквозь запотевшие окна, и в них кружат пылинки. Я беру со стола ученическую тетрадь и коричневым карандашом рисую своего ненормального кореша. Котёнок на двери заснул, утюг пышет паром, и отец готов предстать во всей красе на свидании с очередной тётенькой. Ванька настолько привязался ко мне, что дожидается меня с самого утра каждый день, но когда он рядом, мне становится неудобно, и я могу его обидеть, о чём он тотчас забывает и блаженно улыбается.

«Пожалуй, стоит написать про его приключения в тубике, что-то типа пьесы» – думается мне, когда он таскает гранёные стаканы со столов и опускает их на барную стойку. Наверное, он уже и не помнит о своём путешествии и вряд ли ему вдолбишь, что бараки скоро снесут, а всех больных отправят в область, отчего бегать каждую неделю домой к матерям и жёнам на обстирку и подкорм у них больше не получится. Ванька шамкает губами, стоит барменше за его труды наградить его пироженным. «Он что-то говорит?» – спрашивает меня барменша, одёргивая свой красный фартук с оборками. Я киваю и перевожу, об этой особенности чтения по губам я знаю давно, с тех пор как двенадцатилетнего Ваньку вернули на родину. «Надо же!» –  вздыхает барменша, протягивая и мне пироженное – «Я думала он совсем бум-бум. Когда завод работал, они тут в каждом доме были, да что там, в каждом подъезде. Сейчас завод затих – и меньше стало»

Я стыдился собственной жалости к Ваньке, но его неадекватное присутствие являлось  предметом привлечения внимания к самому себе. Словно всё внутри меня бунтовало, кошмарило и кричало: «Я есть – обратите на меня внимание!!!»

И подобный парадокс девиантного поведения был присущ практически каждом моему знакомому. Например, у Дашки подрастал брат Гошка, любящий забираться на крышу по пожарной лестнице, висеть на газовой трубе и забираться в подъезд через окно на втором этаже. Стоило ему только отмотать срок в первом классе, как впаяли обязанности на летние каникулы – нянчить племянника, мальчишку смешного и забавного, который любил подбирать во дворе железки, мечтал подрасти и отправиться работать на фабрику и обожал просто рассматривать изображения голых баб на этикетках спичечных коробков.

Как-то я ошарашил соседку, затащив маленького Гошку в колодовку при кухне для лицезрения моего тайного сокровища – гирлянды, нанизанных на нитку картинок с неформалами. Обозлившись на вечно недовольную соседку, я сорвал гирлянду и повесил её на шею ребёнка, потом, схватив ключи от подвала, спустился по лестнице и отправился обустраивать там себе личную комнату. Подвальные колодовые, как известно, всегда служили для хранения хлама, который редко когда мог пригодиться, но, тем не менее, складировался там годами. Особенно это касалось макулатуры: практически в каждой колодовой стояли ожидающие мышей тюки с журналами, которые когда-то отдавались пионерам, собирающим макулатуру на благо нашей Родины. Теперь журналы не выписывались, макулатура оказалась не особо-то кому нужной, а пионерскую организацию упразднили. Но кое-где принимали за копейки, и я собрал и увёз, предварительно, конечно, перелистав эти пыльные фолианты забытой прессы. И в одном журнале я обнаружил рассказ «Пастух и девушка» Сухомлинова – признаюсь, меня фантастика вообще никогда не привлекала, за исключением разве Беляева, но этот рассказ навсегда останется для меня лучшим в этом жанре.

Ну а как в колодовке оказалось пусто и очищено, оставалось дело за малым – постелить на пол кусок старого линолеума, повесить вылинявший ковёр на стену, устроить лежак, и получилось очень даже по-домашнему уютно. Лежи в тишине, сколько тебе влезет, и смотри, как с потолка игрушечный самолёт на леске свисает, или старый светильник на тумбочке приятно мерцает. Вот сколько себя помню, всегда устраивал себе какие-то комнаты – ещё ребёнком то стулья городил, то бабушкиным платком где-то занавешивал. А сейчас ещё больше полюбил уединение.  А как только надоест – можно пересидеть в подъезде, помогая Гошке учить уроки и выслушивая его детский бред про Генку: как надоедает порой с ним сидеть, и что летом за каждодневную возню с ним не купили обещанный тамогочи, и что он выделывает с мишкой, называя его бабой. Ну а что поделать? В иные времена отправили бы одного в ясли, другого в пионерлагерь, а там, глядишь, отсидели бы в школе сколько положено, вытянули б учителя на троечки, и добро пожаловать на завод или фабрику, мол, здравствуй взрослая жизнь! Теперь это  стало невозможным, а альтернативу никто не предлагал. Вот и оставалось у ребёнка главное развлечение – привлекать к себе внимание. Я как-то отводил его в секцию, записали, но некому оказалось водить, вот и развлекался пацан как мог: кошкой вскарабкается на дверь, протянет ручонку к фонарю, уцепится, подтянется и вот он уже на подоконнике. У впервые видящих это шоу, дух захватывало от этого представления. А так все уже привыкли, потому и не обращали внимания.

А как-то он новое себе развлечение нашёл: притащил откуда-то автопокрышку, и давай её сбрасывать из окон подъезда, то со второго этажа, то с четвёртого, покрышка смешно пружинит и подпрыгивает вверх, Гоша доволен и  весел, скатывается по лестничным перилам и бежит на улицу и снова и снова толкает покрышку в подъезд. Проходящие мимо подвыпившие подростки, покуривая, долго наблюдали за его занятием, а потом принялись обстреливать снежками. И, надо же такому случиться, что как в задачке по математике, где из пункта А в пункт Б идут два состава, и в какой-то точке должны встретиться. Так и в жизни: возвращался из шахматного кружка один добродушный увалень, остановился и принялся наблюдать за снежным побоищем. Окна нараспашку, снежки в подъезд летят, мат-перемат. «Что за глупое занятие?» – недоумевал он, переехавший из Москвы к бабушке из-за каких-то проблем. Бабушка его жалела, летом даже приобрела велосипед, и он кружил около неё, сидевшей на лавочке. А когда кататься надоедало, то он садился рядом с ней и нажимал кнопки игры «Ну погоди!», ожидая, когда волк переловит все яйца, и покажут мультик. А потом отправлялся домой и читал знаменитую сагу Купера.

Весной он стал всё чаще появляться всё в этой компании, весь такой блатной и наглый, познавший жизнь и познакомившийся с интересными людьми: одного в восемнадцать выгнали из восьмого класса, второй настолько предпочитал во время уроков бродить вокруг школы, что его отправили в интернат для умственно-отсталых, третьему родители позволяют уходить из дома на несколько дней. У него появились новые интересы, например, фильмы про Эммануэль, ночные прогулки и работа грузчиком.

Новая весна меня не радовала – я становился старше, полюбил носить по две рубашки одновременно, красную поверх серой, нашивать на старые джинсы цепочки или, сидя на бревне у калитки дедушкиного дома молотком загибать монеты, прицепляя  их к карманам или штанинам. Появились монеты с изображением Пушкина, и Ванькин отец просверлил в них дырочки, чтобы и их я мог нацепить. Кроме того я приобрел рокерскую повязку с надписью «Дурень». А ещё на клумбах куда-то пропала дикорастущая конопля. А однажды по каким-то делам зашёл в школу, в которой учился до девятого класса, и мне показалось, что сами стены тут стали чужими, словно не два года прошло, а целая жизнь. Я не узнавал одноклассников, и у меня не было никакого желания с ними общаться – их ожидало поступление в институты, а меня поиск работы. В школе этой мне было ужасно неуютно, и хотелось побыстрее смыться отсюда. Вроде бы мало что изменилось: перестал работать фонтанчик на первом этаже, теперь он больше напоминал ржавое блюдце, в котором лежали фантики и огрызки, на месте буфета, где когда-то продавали любимый пирог «Пионерский» и яблочно-грушевый сок теперь класс хореографии, а ещё открыли пожарный вход, на лестницах которого любили прятать дневники хулиганы. Совершенно чужой мир, напоминание о котором наводит скуку и тоску. Умер мой дед, и нередко с постаревшим Рахманкулом я ходил к нему на могилку и просто молчал. Он так и никогда не узнает, что желание получить признание в столичном журнале было для меня настолько важным ещё и потому, что это значило бы получить признание и от него, десятилетиями выписавшего этот журнал. Но его признание я получил, не заметив, поступив в техникум, он был тогда настолько обрадован и воодушевлён, что тайно привёл меня на кладбище и на могиле сына пообещал подписать мне барак, однако стоило мне забросить обучение и удариться в творчество, как он отказался от своих слов.

А меня так и не отпускало творчество, и я ничего не мог с этим поделать. Ведь творчество есть что? Творчество – это общение с собственным одиночеством. Это затаившаяся невысказанная обида на весь мир или окрыляющее воодушевляющее состояние внутреннего восторга. У каждого по своему, но у всех одинаково: любая малая передозировка этого самого творчества способна стать зависимостью. И как следствие – исковерканные жизни, расшатанные нервы и взгляд в небеса…

Ответ из журнала я, конечно, дождался – редактор проделал просто титаническую работу, указав на ошибки, которые мне следовало бы исправить. Некоторые её комментарии на полях мне казались странными. Например, она спрашивала, почему кошка живёт в гараже. «Ну как почему?» – хотелось мне воскликнуть – «Там по той двери  же свиней держат, в этих гаражах!» Работу над ошибками я не стал проводить, наверное, потому что очерствел сердцем, а чтобы писать о природе, нужно быть добрее что ли…

И редактору в ответ я отправил заметку из областной газеты о литературно-неформальном сообществе и статейку об Аркадии Кутилове из рукописного самиздата. О существовании самиздата я узнал из рубрики посланий в газете бесплатных объявлений. И хотя такие газеты представляли собой пару листочков формата А5, пробиться в них было крайне сложно. Конкурсный отбор туда был, как в солидный толстый журнал. Первый лист был целиком и полностью посвящён посланиям, эдакий доморощенный твиттер, а на втором публиковалась проза и стихи. Признаюсь, поэзия меня никогда не увлекала, лишь вот эти листки со стихами поэтов из Самары, Челябы, Балашихи, Перми, Пензы, Омска, Снежинска, Питера, Петрозаводска и Бог весть каких городов и весей способствовали появлению моей заинтересованности поэзией.

Лично я чаще всего отправлял туда цитаты из книг писателей-натуралистов. Иногда я клеил самодельные конверты, украшал их икебаной из марок, и как не странно доходили. Впрочем, многие специально капали свечой на марки для последующего повторного их использования или выворачивали конверты, благодаря чему оказывалось возможным узнать, например, адрес поэта аж члена союза писателей, который не брезговал общаться с неформальным сбродом.

И, пожалуй, впервые мне удалось повстречать тех людей, что со всей серьёзностью отнеслись к моему творчеству. Стоит признать, что никто и никогда больше не отправлял мне огромных писем со словами поддержки, понимания и отчасти даже сопереживания. Так один взрослый дядька мне, пацану сопливому, толстенные просто какие-то конверты с самиздатами, собственным творчеством и советами, адресованными лично мне. Неожиданно и приятно было мне откликаться выслать рецензию или отклик, или даже предисловие к сборнику, тоже самиздатовскому. И читая рассказы этого человека, я вообще понять не мог ПОЧЕМУ же он здесь издаётся, в самиздате, а не в литературных журналах. Однажды он ответил мне на это, что вердикт ему в журналах был: «Это не литература» И… мне стало его искренне жаль, потому я добился издания его рассказа в местной газетке, которую он справедливо обозначил брехунком.

Публикация эта была в районном издании, и редактор там помнила меня, даже предложила в случае поступления на заочку филфака приходить работать к ней. Ах, если б на год раньше! Не бросая техникума, получил бы аттестат в ШРМ, поступил на заочку и писал бы статейки, как сельское хозяйство разваливается. Но теперь уже было поздно что-то менять, слишком поздно. Да и, спустя годы, газета навсегда закроется, в здании её редакции будет очередное кафе. Терзаясь сомнениями, я забирался на лежак из гофрокартона, подобного тем, что на дежурстве отец устраивал для забредающего к нему ночью Утёнка, в гараже на окраине и продолжал листать самиздат. Многие фразы из опубликованных текстов казались мне необычными: «сунул фиолетовую руку в карман», «окурок скрывается в темноте подъезда маленькой кометой», «надел счастливую маску идиота»…

Но в этой необычности было нечто такое родное и понятное, а так же уникальное, не соответствующее тому книжному барахлу и романам Чейза, которыми в то время были завалены книжные прилавки. И так мне мечталось ещё и сборники приобрести, целые серии самарской «коммуналки» и новосибирского «клуба одиноких сердец» Мне хочется представить этих поэтов: наверняка они какие-тоуникальные, в странной одежде, странно себя ведущие, со странной причёской. В то время же ещё не было поголовного помешательства тату, рваными джинсами и куртками-косухами; никто ещё не черпал идеи для моды из неформальной культуры прошлого столетия. И я, потягиваясь, представляю появление такого индивидуума – это как яркое пятно среди серой массы однообразия. Они явно рассеяны, словно пребывают в каком-то невидимом посторонним мире. Их детский взгляд лучится – возможно, даже они в этот миг что-то сочиняют. Они наивны и озлобленны одновременно, потому что им бывает сложно и болезненно ужиться в мире обычных людей.

Вся эта переписка, это общение, этот самиздат давали мне силы и желание жить. Благодаря их творчеству, я понял, что писать можно не только о том, что видишь, но и о том, что чувствуешь. Благодаря им, я стал слушать только русский рок, мечтая о альбомах “Портрет Дориана Грея” или “Пафлюкторн”. Это тоже казалось необычным, ведь вся страна тогда распевала песни про черепашку Наташку или лётчика Диму. Наконец-то я встретил людей, которые мне были понятны. Их творческие переживания были созвучны моим. Рядом с ними можно было не стыдиться собственного творчества, потому как в их обществе оно воспринималось адекватно. Но… как выяснилось, в этом обществе преизбыток всего того негатива, от которого так хотелось бежать в привычной реальности.

Хотя эти люди и читали умные книги, занимались выходом подпольных литературных сборников и даже, публикуясь в питерских еженедельниках, получали гонорары, они также пили, сквернословили и блудили. Причиной тому было самое обычное человеческое отчаянье, когда творческий человек, не получивший вовремя поддержки и понимания, осознаёт собственную никчёмность в обществе.

Мне достаточно болезненно было в то время осознать, что путь в творчество – это путь в никуда. Благодаря самиздату, я наслышан был о многих человеческих трагедиях: люди спивались, заканчивали жизнь самоубийством, попадали в психбольницы. Ну а что удивляться как сказал один великий советский литератор: «Писатели – это та часть общества, которая никому не нужна. Ни при жизни, ни после»

 

И хоть мне давали иногда реально дельные советы, например, предоставляя целый список издательств, где реально можно опубликоваться за деньги, хоть в письмах мне признавались, что видят во мне аж гения, хоть само появление их в моей жизни являлось той единственное несчастной соломинкой, за которую хотелось уцепиться, хоть… да хоть вот что угодно!

В девяностые появилась ещё одна зараза, способная губить отчаявшихся непризнанных ненужных гениев, и имя ей сатанизм. Корешки этой гадости тянулись из Питера. Творчество сатанистов публиковалось рядом с творчеством толкиенутых или иного какого неформального сброда. Нередко они критиковали православие. И находились те неоднократно вышвырнутые из различных издательств поэты и прозаики, что попадали под их влияние. А я вот со своим околоподольным воспитанием не мог принять этого – для меня, человека на тот момент от Церкви далёкого, мир православия казался каким-то светлым, лучистым и праздничным. Я пытался участвовать в дискуссиях на эту тему, но чаще всего таких людей больше не переубедить. И само общение с ними, пусть даже и удалённо, накладывает какой-то уж очень неприятный осадок где-то внутри, словно невидимая раковая опухоль появляется где-то на душе и очиститься от неё крайне сложно…

Поскольку подобное явление было для меня неприемлемым, я решил от него отказаться. Но иногда приходили новые подарочные выпуски самиздата с замечательнейшими стихами или прозою, авторами которых являлись люди, выбравшие в качестве псевдонимов обозначения всевозможной нечестии. Лично я долго выбирал себе псевдоним, но после нескольких вариантов остановился на едином обозначении, являющемся кличкой пропавшей собаки, удивительно похожей на волка…

… Мир, в котором я продолжал жить, так и не стал мне родным. Мир, в который я стремился, оказался для меня чужим, но именно в нём мне удалось повстречать своих ровесников, что равно как и я, не могли понять, так кто же мы есть, постаревшие дети, зачем мы пришли в этот мир и что же нас всех ждёт…

А за стеклом с причудливыми морозными узорами молчал умирающий завод, бывший гигант, лишь изредка в тишине раздаётся вой одичавших собак, а я сижу на соседском сундуке и смотрю в темноту. Из темноты доносится шуршание – это ласковая кошечка тигрового окраса ластится ко мне. Я вспоминаю, как встретил сегодня своего первого редактора, мы посмотрели друг на друга и предпочли не здороваться, словно не заметили друг друга. Подростковую газету его закрыли, а он добивался справедливости, публикуя гневные статьи, в которых обличал действующую власть, лишившую налогообложения свою литературную трибуну и задушившую налогами газету, над выпусками которой трудились подростки. По непонятным причинам после этой публикации редактор получил должность почтальона.

Светает, и видно за окном завод, точнее то, что от него осталось. За дорогой снесли забор, увезли куда-то свалку свинца и настроили гаражей. Где-то продолжают что-то маркетанить. Мне шестнадцать, и кажется, за последний год прошла целая жизнь, которую хочется забыть и вычеркнуть из памяти. В неё нет ничего такого плохого, ужасного и страшного, но в ней был потерян душевный покой…

Loading Likes...
Запись опубликована в рубрике ПУБЛИКАЦИИ. Добавьте в закладки постоянную ссылку.

Добавить комментарий