МОЛОДАЯ ПЕНСИОНЕРКА

Есть пенсионерки по колено в могиле,

А есть пенсионерки ещё молодые

Энни Лайф

* * *

Чёрное море – лучшее море. Африка южнее Европы. В сутках – 24 часа. Жизнь углубляется в землю. Земля становится будущей жизнью. Солнце восходит в небо. Солнце восходит прямо. Солнце садится в море. Ой, мамочки-мамо. Ходит почти вертикально. Оно и для всех, и нейтрально. Правильно и идеально. Ой, мамочки-мамо.

Гонец по тебя послан. Луг под тебя постлан. Трава под тобой обрезана. Где же ты, девочка?! Бывшая деточка? Что же ты медлишь?

* * *

Она рыжая и одевается в яркое. Преимущественно в красное. Но присутствуют и другие краски. Правда нечасто. Зимой в шерстяное. Летом в шёлковое. Красное и чёрное. Допускается малиновое. Это чётко. Это жёстко.

Ей уже несколько за шестьдесят, но ещё далеко не под семьдесят. Лет – смеётся она — где-то под двести. И добавляет: «Ну честно»

Она всегда спит голая. Нагая. И зимой и летом. Одним цветом. А теперь тем более. Теперь лето. Жизнь кипит. Бурлит. Зыждется. По утрам она трижды онанирует.

Она спит-засыпает голой и голой же просыпается. Тягуче долго потягивается. Нежится. Встряхивается. Расправляется. Потягивается. Ещё раз и не раз потягивается.

                                                                       * * *

С утра она встаёт поздно, с чувством несколько сексуального, несколько физиологического голода и голой целый час бродит по квартире. По всем четырём углом всех четырёх пустых от Паши комнатам. Смотрит в идеально чистое окно, как выходит из базы Пашин «Стремительный». Но он уже мальчика Вовчика.. Как бы сынка. Лапочки кап-3 Вовочки. .Пашиного командира БЧ-4. Вовчика с конфетами, Вовчика с букетами. С черносотенными газетами. С бородатыми анекдотами. С коротким, но жёстким кортиком. Последнее каждый пусть поймёт в меру своей испорченности/нетспорченности.

А Вовочка выходит с базы броским брассом. Почти как Паша. Умница Вовочка. И команда накормленная. Ухоженная. Отлаженная. Отважная. Она там бывала, кормила матросов печеньем, домашним вареньем. Русским борщом. Ещё чем-ничем. Бывало. Бывало, и подносила. Чего ни бывало. Но матросы ныне другие. Были родители – сплыли родители. Только и видели. Одни боцман Иваныч и палубный пёс Трос и помнят её Пашу. Но пёс уже почти и не пёс. Так, шерсть. Уже одна шерсть. Спит без задних ног и ходит без задних ног. А был ведь. Но ещё есть. Частично есть.

* * *

Она заставляет себя не смотреть влево-вниз, не смотреть на скамейку под плакучей ивой. И всё же смотрит. Смотрит – и видит то, что и ожидала. «Пусть я с вами совсем не знаком…» Он сидит там же, вихрастый, в разбитых грязно-белыхв кроссовках, в штанах-джинсах с прорехой на левом колене, в той же вчерашней-позавчерашней футболке и так же смотрит на её окно. Он на посту и ждёт её наготу. Ну и на. Бери. Раз. Два. Три. Ап. Занавес.

* * *

Затем она идёт в душ и долго моет и бреет свои сухощавые долгие ноги. Свои белокрылые чайки. Мылом и гелем. Чалкой мочалкой. Бритвой и тёркой. Срезает своевольно повылезшую поросль. Моет и трёт. И поёт. «Зачем ты в город наш приехал? Зачем нарушил мой покой?»

Ведь сегодня пятница – её день.

Затем смотрит на себя в зеркало. Груди пообвисли. Прокисли. Живот уже не тот. Обмягчал живот. Сдулся живот. Лобок облысел. Но в целом, но в целом. В целом – норма. Формы ещё сохраняют формы. По совести? Ведь по совести. Чёрт их возьми!

Затем – чашечку чайку. Вприкуску. Внагрузку.

                                                                   * * *

Потом она подходит к чёрно-белому парадно-выходному Паше. Паша, как всегда, который год стоит на мостике, типа на вахте, стоит в фуражке, стоит в золотой чёрной рамке и в профиле, стоит в единственном тяжёлом ордене, стоит в кителе, стоит в позе и смотрит вдаль. Такой миндаль-пирамидаль. А ветер, холодный ветер, обдаёт его милые чисто выбритые щёки.

Эх, Паша. Ох, жаль. Ох тщеть! Ох, смерть!

«И нам никогда не дойти до могилы – ни мне без тебя, ни тебе без меня», — напевает она.

* * *

Она не работала в жизни ни дня. Не заработала ни рубля Не схоронила отца. Не родила дитя. Всю себя отдала. Она работала только на Пашу. И Паша был ухоженный. Обихоженный. В целых стираных нештопанных носках. В свежих каждодневных крахмальных рубашках. Если ваше – берите ваше. Не жаль. Хотите платье, хотите шаль.

                                                                    * * *

Паша из своих пушек залпом убил много людей. И там, и здесь. Везде. Он везде убивал. Главным калибром и наповал. Паша метко стрелял. Паша попивал. Его за это хвалил адмирал. Старенький пожилой седой адмирал. Адмирал обмирал. Даже орден за службу и в дружбу дал. Но потом отнял, когда Паша в свой сороковой день рождения сел на мелкую мель. Сел несерьёзно. Сел без потерь. Без человеческих жертв. Но – сел. А как тут ни сесть? Как хоть раз в жизни ни сесть?

И каждый по-своему был прав. Вот таки-таки так. А адмирал – в отставке. Командиром буксира в Одессе. А ему ещё жить лет десять.Миль тысяч двести. А Пашу тогда помиловали за меткость. За смелость. За дерзость.

                                                                    * * *

Она сидит у комода. Одно тысяча девятьсот третьего допотопного года У пузатого комода орехового дерева. Или карельской берёзы. Она не очень в курсе в породе деревьев. Перебирает шмутки и шмотки. Но всё постепенно выходит из моды. И что тут поделать? Она выбирает красные тугие трусы, красный плотный лифчик, красные серьги, красную помаду. Розовой не надо. Розовое – полумера. Всё красное. Ну и прекрасно. Красная юбка, красная блузка Это и броски и это по-русски. В красной рубашке красив и румян вышел на улицу весел и пьян.

А поверх — белый аккордеон. Но до него пока дело не дошло. Однако, висит ведь – вот он. Висит на крюке. Висит весело.

А ещё у неё есть лодочки. Лёгкие лодочки в мелкой красной хищной блещущей чешуе и каблук 11 сантиметров, на который старший матрос Семёнов-второй набил по приказу Паши ещё сантиметр набоек с расколовшейся палубной рынды. Лодочки из Египта. Шыты и крыты, Нилом омыты, медью подбиты, кровью умыты, но не убиты.. И когда она идёт в них по граниту Синопской лестницы, они тонко и звонко позвякивают. Она протирает их влажной салфеткой и подобувает под каждый капроновые подследнички. Мы не последние. Мы не последние. Мы и не средние. Но может быть – предпоследние. Очень может быть. Каяться.? Кланяться? Не очень-то получается.

* * *

Она цокает со своего четвёртого, цокает по двору мимо прошлой, древней, дряхлой ,ещё родительской безымянной молошницы (Девочки! Молоко! Девочки! Ухожу!), цокает мимо Владимирского полного мёртвых адмиралов собора, мимо памятника Ленину. И ей не кажется странным это тесное соседство. Она не видит идеологического сопротивления, нравственного противопоставления. Потому что она здесь сыздетства, с измальства, с детства. Но много ушло уже времени. Утекло в пространство. Странно. Страшно.

Ах да! Она цокает с аккордеоном на парашютно-десантных лямках, саккордеоном цвета слоновой кости, цвета китового зуба, с папиным из Потсдама, с портфельным, с трофейным с «Хохнер Империал 4». Но он ещё как играет. Русски. Жарит. Шпарит. «Ночь коротка. Спят облака. И лежит у меня на ладони незнакомая ваша рука…» Делали. Умели.

* * *

Она спускается к Приморскому бульвару. Навстречу через четыре ступеньки на пятую бежит Васечка с папочкой, бывший Пашин стармех, а теперь на спокойных побегушках в штабе. Васечка как бы в отчаянии разводит руками, сверкает глазами, тычет пальцем в папочку: мол, некогда, мол, служба. «Прощай, любимый город. Уходим завтра в море…» — поёт она ему вслед. Беги, Васечка, беги.

И она наигрывает и на ходу задумывается. Погружается в воспоминания. «И ранней порой мелькнёт за кормой знакомый платок голубой…»

* * *

Она ни за что не оборачивается, но знает, что он идёт следом метрах в пятидесяти и хотя глазеет как бы по сторонам, ни на миг не теряет её из поля зрения. Не выпускает. И кто он? И откуда взялся? Ну просто мальчик. Маленький мальчик. Чушь. Дурь. Бред. Мрак. Возрастное.

Но она знает, что он появится.

* * *

На переходе через Нахимовский проспект на неё орёт молодой неаккуратно небритый таксист. «Куда прёшь, старая карга?! – орёт он. – На кладбище не сюда!» Она виновато улыбается. Она ведь задумалась, она ведь на красный, она неправа. «Ох, простите, — говорит этот грубиян. — Сразу из кабины на скорости и не узнал. Проходите, будьте любезны. Будьте добры». И, галантно сигналя, сдаёт назад. «Крепче за баранку держись, шофёр», — поёт она, пересекая проезжую часть. А тот смеётся. Да и она.

* * *

Она идёт меж жалко мяукающих связанных альбиносных павлинов, меж бескрылых пушистых голубей, среди ленивых камуфлированных удавов и обезьянничающих обезьян – меж всех, худо-бедно зарабатывающих на зимний прокорм. Мимо громадных громоздких ушаковских якорей. Под сенью российских флагов. Сквозь ряды континентальных старичков в бутафорских капитанских мичманках-нахимовках и ухоженных дам с зелёными человечками на груди, считай, у сердца и в сердце, как это этим сезоном модно («Пусть я с вами совсем не знаком…»). Идёт сквозь толпу и шаурму, меж золотыми брикетами мороженого. Идёт индустрией удовольствий. Идёт вечным праздником.

* * *

На Корниловской набережной, аккурат под с недавних пор академическим театром, на траверсе дельфинария, в хвост к ней пристраиваются Шайя Аароныч и Раиса Марковна, обое с палочками. «И здесь, на этом перекрёстке, С любовью встретился своей…» У бывшего Дворца пионеров их нагоняет тоже безутешный вдовец каперанг Стрельцов на ходунках. А уже на месте, на тенистом пятачке против ресторана «Тортуга» поджидают Вера Павловна с мужем-колясочником, бывшим главным инженером Александром Николаевичем. Вскоре же, лишь заберут своих правнуков из круглосуточных детсадов, подойдут прежние программистки Майя Константиновна, Валерия Анатольевна и Галина Димитриевна. «Будем дружить, петь и кружить…»

* * *

Они становятся в кружок, а она – в центр (она всю жизнь в центре). Старушки достают из сумочек видавшие виды школьные тетрадки с затрёпанными текстами. Старики чешут в маразматических затылках.

Она, конечно, начинает с «Легендарного Севастополя», с неприступного для врагов. И тут пока тетрадочки не нужны. Всё – наизусть. Потом поют отсутствующим детям, внукам, правнукам: «С молодлго ручейка начинается река, ну а дружба начинается с улыбки». «С бутылки», — хулиганит каперанг Стрелков, но она строго и действенно осаживает его взглядом. Потом – «Последний матрос Севастополь покинул…», потом – «Севастопольские розы…» Ну и так далее.

* * *

А между тем вокруг них начинает собираться толпа прохожих мимо ротозеев и досужих зевак. Сочувствующих и любопытствующих. Притопывающих и прихлопывающих. Публика. А ей чего? Она любит публику. Заводится. Куражит и блажит. Танцует, как сорок лет назад. Как с Пашей на танцплощадке санатория Министерства обороны в Сухуми.

 * * *

И вот тут появляется он. Он становится напротив и смотрит на неё откровенным штыковым кинжальным взглядом.

 * * *

Но это ведь немыслимо. Это невозможно. Это ведь совершенно невозможно. Так ведь, Паша?

Паша дома, на фотографии, согласно кивает.

2 комментария

  1. да
    она безжалостна
    особенно к женщине

    труха и желтизна

    лысое сухое дряблое
    припахивает корвалолом старостью и уриной
    и мы должны принюхаться — да?

    а уж старческий онанизм…хотя может просто время летит и девушка не заметила и вся гормон ходячий — но картинка тово-этово…

    алексей константинович вы очень честный но востро-пишущих все домашние боятся: как воскликнул в ужасе один мой муж — так ты и про меня можешь написать?!?

    эх байки байки шутки-прибаутки сахарок на хину…

    я прямо вижу и вижу ваш севастополь…колясочников-спинальников…бывших и прежних…дамочек-шея/чулочек…рыжую в красном (бр-р-р..)…эти запевы по тетрадкам…но

    всё безжалостно и непоправимо
    сплошные поминки

    вы написали про то как женщина застревает на самоощущении которое давно протухло от времени
    а любовь живет в ней как-то самостоятельно — как вирус — живет и здравствует

    написали про прокисшую жизнь — особую нашу приморско-крымскую…вам это удаётся — и вкус и цвет и запах

    мне понра набойки из рынды
    а вообще — всё ужасно

Оставить комментарий