Рассказы

ПОХОРОННЫЙ ДЕНЬ

 

Со святыми упокой

Молитва

 

Колюшку (или – Олюшку, или обоих) ласково будит бабушка. «Вставай, чадушко». И чадо нехотя встаёт, чадо потягивается, трёт слипшиеся за ночь глазки, бредёт пописать-покакать. Чёрная бабушка (потому что вся сплошь в чёрном) чистит чадушке зубы, умывает лоб, трёт щёткой щёки. А губы у бабушки сегодня, как гвоздь. Как шляпка. Твёрдые маленькие губы собраны в тугой накрашенный бутон. Говорят (чадо слышало), что у бабушки умер дедушка. А как это – умер? То есть вообще? Навсегда? Совсем? Непонятно. Чаду-то ещё жить да жить.

Дедушка был хоть ласковый, но горький пьяница. Чадушко слышало. Бабушка говорила: «А изрежь его, проклятого, родимец. Накажи его Бог». А это страшно.  Особенно про Бога, в которого чадо истово верит. А кто этот Родимец? И дедушка у себя в кладовке выл. Он умирал раком. Так говорили. В кулуарах, как говорит красивой Людмиле Павловне заплаканная кающаяся ба. А ещё дедушка, оказывается, неутверждённый сверху ложный доцент.

И вот чадо везут в чёрной машине в страшное чёрное слово морг. На какую-то гражданскую, мир его праху, панихиду. И дедушка там посреди лежит смирный в богатом коричневом пиджаке в лакированном ящике с ручками. Лежит строгий, в галстуке. Которого «сроду не обувал» (Так говорил чадушке эксклюзивно поддатый дедушка).  А уж народищу-то, народищу! Толпы. Сплошное скорбное по дедушке студенчество. Запьянцовщина. А он, строгий такой, хмурясь, ровно лежит. И говорит дядя Прохор. Но он не может говорить. Его душат рыдания. А потом, за ним, говорит дядя Игнат. Нобелевский лауреат. И дядя Игнат говорит: «Да ну! Ну да!» А тётя Виолетта плачет навзрыд пъяная. А тётя Ира глупеет ну просто на глазах. Глупеет константно. День ото дня. .Беда, беда.  «А что, — с грустью говорил тут тогда  в таких случаях грустный дедушка. – а что я-то тут могу» День ото дня. Так говорил ещё живой дедушка. И все они уже порядком старые. Сморщенные. Сановитые. В орденах и медалях. «Думаем, мы понимаем, кого сегодня потеряли, утратили, — говорит-рубит баттерпляем крошка старец Пу, рубаха-парень. — Думаю, что и нечего тут думать. Зато взамен приобрели Крым с городом ещё и Севастополем впридачу». А чадо несогласен. Чадо думает. Ведь это ни кто иной, как дедушка, научил его играть в пинг-понг (гасить вмёртвую с левой) и в подкидные дурацкие дурачки. И дедушка намеренно проигрывал чаду крупные хрустящие разноцветные деньги. И на них чадо вдосталь ело мороженое. И дедушка своевременно тем самым вововремря спас чадо от смертной детской депрессии. Хау ар ю? Позитивли ли? Иез? Вай нот? Лессон фор. Всё он. Биг гранд дэдди.

А потом, говорят, дедушку сожгут заживо в жарком пламени. Как какого-то некого когда-то легендарного Патрокла. Предадут огню. Кремируют, эксгумируют. Потом опять. Умирют, умирят с РФ оф  козз.  Сансет. Крым — Россия! И это всё, что чадо по-английскому иностранному языку пока знает. Ай донт ноу… Донт андерстенд. Риеэлли. Хау ду ю ду. Вэлкам. Бат вай? Онли. Сёртенли. Вновь. Мэй би. Да и пусть их думают. Да пусть. Да и пусть.

Некоторые люди думают, что люди думают. А это не всегда так. Дедушка вот уже второй день морс и клюква. Сантал-пармалат. Ноль-пять. Ну   литр. А – однако – дедушка. Твердь. Он, дедушка, хоть лежит, но себе на уме. Дедушка – он ещё тот гусь. Так говорит ба. А ба знает. Ба! На! Фак, ба!    И вот его закапывают в четыре лопаты во сыру мать землю. Ильёю Муромцем. Микулой Селяниновичем. Индирой Ганди. Милое дело. А чадо, чадушко, плачет. Ну как же оно так. Как же это всё? Навсегда? Навеки. Навека. А лопаты скрипят, скрежещут, роют почву. Ой ли. Ой люли. Разлюли малина. А седая простоволосая ба бьётся с размаху оземь.

Чадо бросает на дедов гроб горсть грязи. Ба оттирает ему ладонь минералкой без газа, а оно рассматривает крест, тяжёлый, дубовый, гладкий.

А родителей у чада нет. Их и сейчас нет. Только ба, да вот был ещё до позавчера дед. Дадди. Олд дадди. То есть есть. Но родители всегда постоянно в отъезде. В разъезде. Загорелые. Поджарые. Аргентина – Ямайка. Далее везде. Внешторг. То есть чадо – получается, круглая сирота. А и как ещё? Нет вариантов.Соу-соу. Ноу хау.

Потом, после, чадо сидит в общепите на поминках. И сидит главою рода во главе стола. Чаду преподносят ветвистые кустистые тосты и к ним по традиции наливают чуток водки. . Чадо значительно кивает. Он – глава клана. Корнь корня. Соль соли. Ни хухры-тебе- мухры. Чадо вообще стронг и весел. Чадо чадом. Баверли – хиллз . Санта-Барбара. Хэви.металл. Мэйнли. Дарлинг. Донт андерстенд. Изи. Лессон файв. Твайс. Мэй би. Хоррор. Вуд ю? Насинг. Бикоз. Я вот еще вот что хочу сказать. Что сказать, что я скажу спич. (А «спич» — дедово вкусное слово. Живой дед всегда мурлыкал, когда его нараспев говорил). Чадо взбирается на стул, но в голове всё поёт и кружится. Моней-маней. Типа топ. Лессон сикст. Некст проблем. Хау ду ю  дую Вэлком щщ- Вадмотбалиммама миа.

Чадо уносят, но оно этого не знает, потому что на несу спит. Сладко спит Спит во своём решётчатом хрустальном гробе. Во гробе том. С дедом.

 

 

ПУТНИК

 

Мимо ристалищ и капищ…

И. Бродский

 

Он готовился давно. Скажем, не обинуясь: он давно был готов. Только всё откладывал. Только ещё на что-то надеялся. Ну и боялся, конечно. Не без этого. Уже запасены были печенье и конфеты, галеты, уже скоплены 89 рублей (считай, 3 с лишним доллара США), уже был даже неправедно приобретен единый проездной на 2 поездки, уже,  казалось бы, всё – а он всё медлил.

Мама миа, мама миа! Папа во вторник пошёл в «Жёлтую речь» за гонораром. А вернулся, как всегда,  с водкой «Праздничной». Мама же жадно ждала папу. Ну и ладно. И вот тут решилось  И он пошёл. Он вышел в ночь. Так что ж? Ну и? Смело, главное смело. И что за беда? Ерунда. И он вышел. Ночь обступила его сразу. Обступила совсем. Полностью. Бесперечь. Напрочь. Напоперечь.

А папа с мамою лежат пьяные , голые в цветущем поющем саду. И хохочут.

А он идёт.

Путник – он же и странник. И вот он идёт дорогой с лёгким заплечным рюкзачком. Идёт себе. Сам по себе. Идёт путём. И точно знает, что надо пройти от Королёва на Бунинскую аллею. С севера на юг. Насквозь. А у него есть компас, карта, шагомер. Ориентир. Есть пунктир. И он идёт. Тем более ключ болтается у него на шее. На ворсистой тесёмке, рядом с алюминиевым крестильным крестиком.

На МКАДе страшно даже ночью. Ревут байки и трейлеры. Да и как перейти? Как преодолеть этот ужас? Ну никак. Но надо. Надо проникнуть в светлый трёхэтажный рай с геранями на свежекрашенных подоконниках. С плюшками и пирожками. Со щами и борщами. С овощами. С хвощами и с мощами.

Но оказывается, здесь время от времени попадаются голубые, воздушные, висящие во тьме пешеходные переходы. И он взбирается по крутым бетонным ступеням и безопасно идёт поверх убийственных машин. И он пересекает. Успешно пересекает.

А папа, наверное, сейчас бьёт маму. А мама царапает папу.

За МКАДом на юг простёрлась трасса. И он долго идёт по её узкой наклонной обочине. Идёт по компасу на юг. «Ты куда, маленький?» — спрашивает его седоусый и седовласый как бы командир танка на «Копейке» . «Я не маленький, — говорит он, — Мне бы на Бунинскую аллею, Деньги есть». «Ну добро.  — смеётся тот. — Деньги дрянь. До Войковской задаром железно подброшу. А там уж не взыщи. Там не по пути». Так говорит тот. И они едут. Они просто мчат. Просто какой-то Т-34 в 44-м году. Без лишних пустых слов.

«Ну бывай здоров», — говорит этот танкист и крепко жмёт ему руку. И он как можно крепче жмёт. А тот необидно смеётся.

И вот он на Войковской. А тут тусня. Чёрное и белое. Шараж-монтаж. Дым коромыслом. Караоки оптимали. Легитимли. Но он проходит насквозь. Навзничь. Проходит сквозь. Однако и метро давно закрыто, и прочее. И прочь.

«Эй, парень! — кричат ему слева из иномарки. – Эй, малой!» А он и не оборачивается. «В жопу по-доброму дашь?» — хлопают его справа по плечу. А он уже взрослый. И раз его, того, по яйцам. А тот навзничь. Вот то-то. То-то и оно.

Однако надо делать ноги. И он делает. Быстрые молодые ноги. Нога об ногу. В кущу. Ща. По Ленинградке. Бежит и задыхается. А тут опять тачка. И наперерез. «Эй, малой, — говорят изнутри, — тебе куда?» «Ну на Бунинскую аллею», — отвечает недоверчиво он. «Садись, до центра подброшу», говорит тот, и они едут. «Я,- говорит, — сам, родом из Пензы, бомбдю тут помалому, снимаю фдэт. Нашёл тёлку. Ну приехали. Выходи. Дай скоко не жалко». Он даёт 7 рублей железом. Пять и два. Тот сдержанно благодарит. «И всё-таки хороших в жизни больше, чем плохих». – думает он. Ну и он прав.  Сотню раз прав.

Некоторое время он снова идёт пешком. Некоторый путь. Отрезок пути. Горьковский Сокол, Аэропорт, пролетарское Динамо, лукашенковская Белорусская. На Белорусской он в растерянности. Оттуда много дорог. По Лесной. По Тверской.  Переулками. И он стоит витязем на распутье. Мысленно бряцает кольчугой. Ест гамбургер. А на холодном граните станции сидит скрюченная бабушка-бомж. Сидит и говорит загадочно и сказочно: «Налево пойдёшь – ничего не найдёшь. Пойдёшь направо – всё потеряешь». И он идёт прямо. Но даёт бабушке в честь своей грядущей предстоящей бабушки, толстые жёлтые неделимые 10 рублей.

До Пушки его легко бесплатно подвезли лихие весёлые развесёлые лёгкие панки. Подвезли на мотоциклах и с песнями. «Зайдем, — говорят, — с нами в кафе «Последняя чарка». Там ещё громче, чем у нас». А он им: «Нет. Деньги надо экономить». Ну и они с уважением. Ну и он пошёл дальше.

Он идёт по легендарной брусчатке Красной площади, минуту по стойке смирно стоит между Мининым и Пожарским, крестится на Василия Блаженного. Глаза едко слезятся. Когда через 5 лет он подрастёт, то поедет в Южную Осетию или в какую другую горячую точку. И мочить, мочить неправильных людей.

Потом он шёл по мосту. По большому каменному мосту через небольшую грязную замусоренную дышащую реку. И холодный ветер дул в левую щёку. Впереди горели и светились святые церкви. Божьи храмы. Сплошь благодать. А бабушка, бывало,  тайком от родаков водила его в такие. Ставила на колени. Ну и он взял и зашёл. На Новокузнецкой Полянке. Поставил наспех недорого и за здравие, и за упокой – и дальше. В мёртвую промзону «Автозаводской», к дикой, необузданной набережными тёмной реке. Там, по берегам, какие-то тёмные люди жарили и ели без соли бедных случайных уток. А во дворах под лампочками нетрезвые мужчины в голубых майках бьют руками по занозистым столам и кричат: «Рыба». Но они его ни о чём не спросили, а он им ничего не ответил. Они заняты, а он —  дальше.

А папа уже, наверное, горько плачет на мягкой пухлой груди мамы. И бьёт себя в грудь. Папа – гений, но неудачник. «Увы». Так говорит мама. А бабушка говорит: «Байбак. Байстрюк. Пройдоха».

На «Павелецкой» — мамин «Яблочный пирог». Её их неформальное издательство. Чрево греха (так говорит бабушка). Люсиновская скучная. На «Тульской», в «Ереване» — в блестящих костюмах на трёх этажах гуляют мясистые армяне. Бьют в тулумбасы. Эти не подвезут. У них недвижимость на побережье. И он проходит мимо.

Бабушка как-то рассказывала ему сказку про Одиссея. Так вон он и есть. Только пешеходный. А Бунинская аллея тогда, выходит, Итака. Выходит так.

А мама уже, наверное, пожалела папу. И не раз. Уже, наверное, трижды. Охти!

А потом – бесконечное нудное Варшавское шоссе. Это вооще. Какая-то Подгорная-Нагорная без гор, славная Севастопольская, чёртова Чертановская, бархатная Пражская, которую нам построили деловитые домовитые пивные чехи. Это – бабушкины собственные слова.

Тут уже глубокая тихая ночь, и никто не ездит. Но зато есть время подумать. Обдумать. О том, как забыть папу и маму. Как он будет ходить с бабушкой в гастроном за макаронами, переводить её через проезжую часть, носить-возить за ней тяжёлую сумку на колёсиках. Как потом похоронит на тихом сельском кладбище.

И потом – надо же уже строить будущую жизнь. Надо же уже планировать. В спецназ? В бизнес? В атомный подводный флот? В космические войска?

И болит натёртая взаперти нога. И ох как.

Он идёт в своевременные густые кустики, разувается, справляет малую детскую нужду и тут же ложится отдохнуть. Ему снится светлое. Он просыпается от солнца. И от насекомых. От того и от других. Короче, он просыпается. То есть уже не спит. И он потягивается. Он зевает. Но – идёт.

Осталось уже немного. Вот уже и двор.. Вот уже и бабушка чистит с утра на лавочке в платочке курскую  картошку. Вот уже она встаёт, приподнимается. И говорит : «Ты как же ко мне, соколик?»

«Своим ходом», — отвечает он.

 

 

                                                        КЛЮЧ

 

Ключи утонули в море…

В море вода темна…

В море не видно дна…

А. Герцык

 

Утром Танюшка Петрова  всегда ходит в школу тихим и пустынным в этот час парком. В котором пока – одни глупые скворцы. Потому что Танюшка идёт на 20 минут раньше всех. Потому что Танюшка – санитарка. Потому что надо расставить на столе перекись, йод и зелёнку, разложить пластырь, презервативы и тампоны, тщательно вымыть с мылом руки. А это всё – время. И Танюшка вприпрыжку цокает кроссовками, в уме повторяя, напевая домашнее задание из сольфеджио.

На перекрёстке тёмных аллей стоит чёрная с хищным вислым птичьим носом машина. Стоит и (не специально, конечно) преграждает Танюшке её светлый путь. «Девочка, а девочка, — слышит Танюшка отдалённый отдалённо знакомый голос из хромовой пахучей ладаном тьмы салона, — что-то заплутал я. Как бы отсюда на Яблочкова, 6?» «А очень просто…» — говорит подпольная тимуровка и знатный краевед Танюшка (у неё даже подмышкой есть тайная от мамы татуировка «Переведи бабушку»). Но пальцы стальной правой волосатой руки уже смыкаются но горле и не дают договорить. Дообъяснить. А машина приёмисто срывается с места и, дизельно урча, мчит прямо по газонам в совсем противоположную гению Яблочкову сторону. С мёртвой Танюшкой внутри. Во чреве.

 

Светов пьёт чай. Светов только-только уравнял неуравнимое прежде, прежними достославными умищами,  уравнение и заварил эксклюзивный психоделический позитивный креативный чай, как ему позвонил старина Мгов, старый товарищ, вихрастое чудо света в перьях, сосед по школьной скамье. Сколько лет! Сколько зим! «Одолжишь 5 тысяч надолго? — сразу честно взял быка за рога Мгов, — На мели. Тону». «Баксов?» — испугался Светов. «Да не, обычных», — говорит Мгов. «Легко, — отпускает Светова. – Заходи». «Не, лучше на нейтральной. В твоём, к примеру, парке. Знаешь где», — заикаясь и как бы морщась в трубку, говорит Мгов. «Ну лады», — говорит Светов, у которого, честно говоря, не совсем прибрано. То есть полный бардак.

 

Итак, они встречаются на своей пожилой жёлтой хромой детской старушке-лавочке, в цветущей гуще кустов сирени. На которой, под которой во время оно последовательно закурили, глотнули крепкого, потеряли девственность, лишили девственности. У Светова в потном кулаке – радужная пять тысяч. Мгов же вертится, ёрзает и оглядывается. Мгов затравлен и раздавлен. И никакой уже он не вихрастый, а лыс, как биллиардный шар, как поцелуй ребёнка.  Чисто чмоки.

«Понимаешь, старичок, — нервно расстёгивая и застёгивая тусклые медные пуговицы на своём лощёном долдонском лодонском великобританском кардигане говорит Мгов, — они меня достали. И я плюнул, хлопнул дверью и ушёл в никуда. В ночь.». Ну а и ещё бы не понимать! Мгов ведь – хирург от Бога. И. о. Гиппократа. Римский папа аппендикса и иже с ним трепанации. Фили окве. Светов машинально кивает, а сам думает: «А куда же теперь?» «И я теперь зав. медкабинетом средней школы № 1042 в Тёплом стане. Четыре с половиной тысячи. Медосмотр. Пальпация.  Процедуры, пирке, профилактика. Да к тому ж ещё молодая любовница. Ну ты не представляешь! Это же американские горки – но плюс и расходы», — как бы услышав, отвечает мыслям Светова Мгов. А почему это, интересно, Светов не представляет? Очень даже. «Ну на, — говорит Светов. – Только молча. Возьми и забудь. У меня другая есть». Они по-молодому смеются, и Мглов лезет в глубоко внутренний карман за кошельком – упаковать заветную купюру.

Лопатник у Мгова, видать, ещё из прошлой жизни. Крокодиловой, усеянной страстными стразами кожи и туго-натуго набит. И нет в нём уже места потной Световой мятой бумажке. «Ах, ошибся! Это не мой. Это так, дали поносить», — краснеет и бледнеет Мгов и тянет взамен из другого, левого, тощий, побитый молью кожзам, куда аккуратно и помещает. Перемещает.

 

Сделав дело, Мгов нервно озирается, торопливо, но горделиво прощается и уходит торопливой же припрыжкой. «Странный он стал, — думает вслед Светов, — впрочем, как и подавляющее большинство сдувшихся гениев». А Светов когда-то его любил.

Однако Светову после чая уже пора бы и отлить. Настало время. Пришла пора. И он спешит (то есть вполне реально, стремительно, а отнюдь не поэтически спешит) на отшиб к одинокой голубой кабинке. Но туда (по всем законам детектива) как раз входит Мгов. И Светов (хочешь – не хочешь), переминаясь, ждёт. Ну не поганить же природу. А из деликатности Светов уходит поглубже в заросли. Светов почти залёг.Даже уже расстегнул.

Мгов освобождает точку довольно быстро. Но это уже не тот Мгов. Он в рыжей бороде и в просторных зеркальных солнцезащитных очках. Чёрный, строгий, элегантный военно-морской кардиган (выворотка, изощрённая ноу-хау «Интеллиджент сервис») преобразился в легкомысленную разлётистую жгучую жёлтую молодёжную аляску с невкусным  скунсом в верхние пол-лба. Что-то изменилось и в походке, да и вообще. И ещё – он уходит извилистым стремительным ломким зигзагом.

 

«Ага! – думает Светов. – Не всё здесь, видать, так просто.  Что-то тут не так. Надо бы выследить, вывести на чистую воду. Нужен бы момент истины». Потому что Светов, как уже, надеюсь, понятно из фамилии, — вечный борец со злом. Ночной дозор. Да и время после уравнивания уравнения есть. Однако и против природы не пойдёшь. А потому Светов по-быстрому заскакивает в голубую кабинку с тем, чтобы в дальнейшем обеспечить продолжительную качественную слежку. Потому что добро должно быть с кулаками. И всё на ходу. И вот так ведь вся жизнь на ходу. Но здесь, на полу, после уже всего, он замечает большой, тяжёлый, медный, почти средневековый ключ явно от нашей отечественной бронированной двери. Замечает улику. И он берет его в карман и мысленно приобщает к будущему делу. Светов – настоящий полноценный советский человек.

 

Светов махом бежит  цветущим майским парком, ул. Второй Гончарова (и хотелось бы на досуге не спеша почитать этого второго Гончарова, Гончарова секонд хэнд), бежит рыцарем в тигровой шкуре перекрёстком Добролюбова и Руставели, коих минула двойная чаше сия, бежит и вертит во все стороны головой. «В бегу я его достану!» – прикидывает на бегу Светов, потому что не зря же он ежедневно наматывает по 20 кругов вкруг этого самого парка. Ключ золотой рыбкой бьётся в кармане. Бьётся ключом. Золотым буратинистым ключиком.

Ага! Вот и сутулая жёлтая куртка на остановке. За ней! Убей! И гончий уже Светов скорчившись подсаживается в дешевый наземный транспорт. На, буквально, подножку. Ножкой.

А объект юлит. Объект окреп. Объект – абрек. Как перчатки, меняет вагоны. С первого в последний. С автобуса на троллейбус. С метро на трамвай. Маршруткой. Однако и Светов не дурак. Не в первый же раз. Светов держит. Светов пасёт. МКАД сменяется пригородом, бетон – грунтовкой. та опять сменяется лесной тропкой. И наконец – тихий безлюдный храм в захудалом заречном зарядье.

 

Во храме лепо. Меж потемневших строгих святых ликов поют одесную и ошуя мужи и жёны. Поют всяко. Кто во что горазд. Но сладко. И всем хорошо. И ручьятся ввысь горячие молитвы. Светов шифруется в левом приделе. Мгов же горстями берёт в карманы тонкие копеечные свечи. Коленопреклоненный Светов видит, как коленопреклоненно и истово молится грешный Мгов, видит, как опрометью выходит он вон. И снова пересадки, неопрятный, потный общественный транспорт, путаные следы, захолустье, лес, болото. Мрак и смрад. Залегший агентом 007 за кочку Светов видит, как Мгов возжигает на украйне болотища святые светлые свечи. Тех – двенадцать. Како и апостолов. Мгов скорбно замирает, размашисто крестится и очертя голову выходит в поле. В русское широкое поле. Выходит – и бесследно исчезает. Как в воздух. Как в космос. Как и предполагалось.

 

«А что там мой Мгов?» — с утра нащупав ключ, продрав глаза и отодрав Светку (ну конечно же на этот раз именно брюнетку именно Светку) лениво думает Светов. И, облачившись в мерцающий (ректорский) костюм, попозже отправляется по наитию в самый дорогой престижный ресторан. А там – увы и ах – как раз посередине Мгов. Да и не один, а в компании модной пошлой длинноногой глупой блондинки. Мгов уже подвыпил. И Мгов несколько гусарит. Вдова Клико, королевские креветки, мясо по-французски, фондю, фуа-гра, эт сетера. Блондинка же более чем бесстрастна. Это всё Светов скрытно наблюдает, пробуровив отверстие в свежем вчерашнем «Коммерсанте». Но вот и он, вот и момент истины. Мгов торжественно достает из глубин смокинга бархатную пурпурную бонбоньерку и преподносит безымянной блондинке. Та как бы нехотя открывает. И брызги каратов, что ярче даже, даже ослепительнее брызг шампанского, ослепляют досужую публику. Даже поражена и сама блондинка.

«Ага», — думает сам себе Светов.

 

Давно ли вы, любезный читатель, были в типичном школьном медпункте? Думаю, давно. В детстве. В девстве. Тогда лучше напомнить. Школьный медкабинет – это небольшой, но обязательный  номерной небольшой кабинет с топчаном и аптечкой. Там, как правило, чисто и пусто. Но это если не плановый медосмотр. В ежемесячный же день медосмотра – столпотворение. «А почечки вот тут не болят? А печень вот тут как?» — ласково спрашивает пятиклассников и пятиклассниц Мгов, человек в белом халате, и аккуратно записывает фамилии и адреса в блокнот. Фиксирует. А дирекция им просто ни нарадуется.

Как бы случайно же зашедший-заглянувший по пути Светов («Ни-ни, ни слова о презренном металле!») скромно поместился в уютном уголку и дочитывает дырчатый позавчерашний «Коммерсантъ». Но и не забывая при этом для отвода глаз бросать многозначительные многообещающие взгляды на разбитную санитарку, представившуюся Тамарой. Потом они с Мговым идут в дешевую чеберечную, в такой подвальчик (Светов платит), а потом, после литра водки, как шутит Светов, — «по бабам», то есть стариковски спать. Но ни тот, ни другой и не думают. Ни по бабам, ни спать. Не время. Оба укутываются пледами, закуривают душистые трубки и погружаются в глубокие глубочайшие размышления.

 

И вот такая вырисовывается картина Репина. С одной стороны – всемирная хирургическая величина, а с другой – школьный медкабинет. С одной стороны – бриллианты в шампанском, а с другой – пять тысяч в бессрочный долг. С одной – кардиган, с другой – ветровка. А церковь? А свечи на болоте? Ну уже достаточно. И Светов действительно ложится курить лёжа, потому что, хоть вредно, но завтра ни свет ни заря, а утро вечера мудренее.

 

«Ключ, — думает с утра Светов, -. Всё дело в ключе». Только в ключе.  Ключ — ключ ко всему голова».

 

Хотя всё вовсю и цветет, но холодно. С утра прохладно, зябко, но Светов загодя с вечера экипирован в лёгкий плотный неброский камуфлированный пуховик. И уже на месте. За углом. В засаде. И вот скрипит дверь — и Мгов выходит боком, бомжем. Он с виду потрёпан и нищ. Он обманчив. Ведающ. Знающ. Хлыщ, невалящь, завалящь и отталкивающь. Он крадучись крадущь Он тот ещё хрущь. Под плащом – кастет. Вещь. Вощь. А встреть его в нощь! Ущщь!

Однако Светов хочет как-то помочь другу. Как-то делом. И – ну никак. Друг мёртв. Фак друг.

Мгов одной левой ловит левое такси – и ходу. Светов, на своей «Копейке»  – еле за ним. Огороды, перепады, промзона. Здесь, на развязке, Мгов пересаживатся в затонированное БМВ. Что ж, грамотно. Это грамотно. Наша школа. И опять бесконечно тянутся мёртвые нежилые промзоны.

А вот и искомое. Заброшенное Богом и людьми, засранное кем попало бывшее образцовое рабочее общежитие. Мгов с хорошо одетым ухоженным пожилым  спутником спускаются в сумрачный его подвал. Тут пауза в 4 с лишним часа. Но Светов терпеливо ждёт.

Мгов выходит, на ходу умывая кровавые руки, грязные руки. Мгов с виду мёртв. Типично мртв. Ну никакой. И тут опять долгая затяжная тягостная тарковская влажная пауза.

 

Повременив некоторое определённое  неопределённое время, Светов осторожно спускается в подвал. В шхеры. Он наготове и начеку. Он с фонариком. У него есть только ключ. Всего только ключ. Один ключ ко всему. А может – ни к чему. Так, ненужный золотой ключик папы Карлы. А вдруг – ко всему? Вдруг – ключи тайн? Так почему не попробовать? И он же уже и идёт пробовать. Он же Светов.

Светов идёт по мрачному грязному липкому  коридору. Там со всех обоих сторон – железные крашеные коричневым двери, и он влагает в них свой единственный ключ. Ключик. Ключ не подходит. Но наконец – есть контакт. И Светов входит в свет. Можно даже сказать – в Новый Свет. А там всё VIP и пять звёзд. Там голубой крахмал и сплошные системы. Там водяные матрацы. Там под жидкопроходной капельницей вмёртвую лежит и почти не дышит бывший хорошо одетый пожилой человек, которому вправляют простату. Там дизайн и кондишион. Там комфорт и хорошо. Эксклюзивно. Всякому бы так вовремя умереть.

Светов бродит и забредает в кабинет. Там он видит колбы и снимки. На одном из последних с совсем свежими розовыми здоровыми почками Светов видит каллиграфическую бирку: «Татьяна Петрова, 5 –й «Б» класс, санитарка, 10 лет, 4 месяца, 8 дней». Всё чётко.

Светов снимает с аппарата тяжёлую  допотопную эбонитовую трубку и набирает короткий трехзначный № МЧС.

А и плевать на ту школьную жёлтую скамью-лавочку.

Оставить комментарий